– Но если тебе не больно, почему ж тогда у тебя такой несчастный вид? – робко осведомляюсь я.
– Потому что ты кричишь.
– Я не кричу.
– Кричал. Раньше.
– Но ведь теперь не кричу. И кричал вовсе не на тебя, – горячо, но с усмешкой возражаю я, стараясь его умиротворить. Хоть бы он тоже улыбнулся! (Мне невыносимо видеть его огорченным, особенно когда я сам же и виноват. Мне хотелось бы, чтоб он был вполне доволен жизнью и мной, а когда у него это не получается, меня зло берет и немалого труда стоит подавить эту злость.) – Ведь так?
– Так, – с готовностью отвечает он, и опять крутится на одном месте (словно рад бы оторвать ноги от пола и улететь), и дрожащими ладонями судорожно похлопывает по коленкам. – Но тебе охота на меня накричать, – хитроумно догадывается он, и глаза его понимающе поблескивают. – Точно?
– Нет, нет, нет, – уверяю я. – Вовсе мне неохота на тебя кричать.
– Будешь кричать. Я знаю, будешь.
– Ничего подобного. С чего мне на тебя кричать?
– Вот видишь? Я же говорил.
– Я не кричу.
– Нет, уже кричишь.
– Да не кричу я!
– Ну разве он не кричит?
– По-моему, он вообще не понимает, что он творит.
– Отлично, – ехидно хвалю я жену. – Такими словами ты как раз охладишь страсти.
– Ну, знаешь, когда на тебя вот так накатывает, ты становишься просто несносный, – говорит она в ответ.
– Я сносный.
– Он сносный, – уныло подтягивает дочь.
– Сейчас будешь на меня кричать? – спрашивает мой мальчик.
– Вовсе я не собираюсь на тебя кричать, – говорю. – Просто я говорил громко, потому что с чувством, – чуть ли не шепотом объясняю я, стараясь, чтобы это звучало умиротворяюще спокойно, и заставляю себя улыбнуться. Присаживаюсь перед ним на корточки, так что наши лица теперь почти на одном уровне, и проникновенно смотрю ему прямо в глаза. Он позволяет мне взять его руки в свои. Жилки трепещут, в них беспокойно бьется пульс, точно рыбешка в сетях. (Все мои домашние, кроме меня самого, вечно дрожат, хотя мне этого совсем не хочется. Я постоянно пребываю в мрачной задумчивости, и дуюсь, и недоволен всем и вся, и мечтаю оказаться где угодно, только не дома. А вне дома уже дрожу я сам. Дрожу на работе. Во сне. В аэропортах, когда в одиночестве жду самолета. В незнакомых гостиничных номерах немилых мне городов, если только не напьюсь до отупения и не прихвачу с собой в постель какую-нибудь красотку, которая мне не противна и может пробыть со мной хоть до утра. Не люблю быть ночью один, а уж если приходится, непременно оставляю гореть ночник. Смертельная усталость ничуть тут не помогает; наоборот, это еще хуже: ведь когда переутомишься, сон некрепок, а силы самозащиты ненадежней и неповоротливей. Мерзкие мысли роятся у меня в голове, точно вши или какие-то иные темные кусачие насекомые или мелкие твари, и я не успеваю ни задушить их, ни сбросить туда, откуда они нахлынули. Да, порой мне видится некая тварь – она подкрадывается на мягких лапах, когда глаза у меня закрыты, и гложет мое лицо, – но это уже сказка, ребячество. Сны лишают меня всякого мужества. Я никому не могу в них признаться. У меня непристойные страхи. Непристойные сны. Однажды мне приснилась моя мать, и на ногах у нее росли черные двустворчатые ракушки – теперь-то мне известно, что это значит.) – Ну пожалуйста, не бойся меня, – ласково уговариваю, почти умоляю я сына. – Мне совсем неохота как-то там тебя пугать или делать больно. Ни сейчас, ни после.
– Порядок, – говорит он, старается меня утешить.
– Ты можешь мне довериться. Ведь я не кричу на тебя сейчас, правда? Я разговариваю тихонько. Разве нет?
Он неуверенно кивает (а мне хочется повысить голос и снова на него накричать, чтобы он поверил, что я никогда на него не кричу. Но нет. Не хочу опять его испугать. Мне и на других-то своих домочадцев вовсе не хочется нагонять страх, и, когда все-таки не сдержусь, потом всегда чувствую себя виноватым и становлюсь себе противен.
Почти всегда. Но лишь после того, как здорово их застращаю; а если мне это не удается, прихожу в смятение. И пугаюсь. Сейчас я уже раскаиваюсь, что напугал их, и, говоря с мальчиком, на самом деле пытаюсь извиниться заодно перед женой и дочерью. Хочу, чтобы они поняли, что я раскаиваюсь, но сказать это вслух не хочу. Хочу, чтобы меня простили).
– Почему у тебя такой вид? – с беспокойством, чуть ворчливо спрашиваю я сына (пытаюсь ему внушить, чтобы он вздохнул свободнее, пусть ему будет со мной легко, надежно и радостно). – Почему у тебя такой встревоженный вид?
– Все в порядке.
– Ты можешь мне довериться, – уговариваю я.
– Ну, просто такой у меня вид.
– И ведь прежде я тоже на тебя не кричал, – продолжаю я, не в силах остановиться. – Бывает, человек повысил голос и говорит громко, но это еще не значит, что он на тебя кричит или даже рассердился, просто он хочет убедить тебя. Просто говорит… с чувством. Понимаешь, с чувством. Вот что это означает. – С досадой умолкаю, увидав, что мой мальчик на миг встретился глазами с дочерью и тут же театрально воздел очи горе с видом невыразимой скуки (с таким вот наигрышем дети обычно принимают наши слова, когда мы отчитываем их за что-то, что кажется нам рискованным, или засыпаем их излишними наставлениями и без конца задаем одни и те же вопросы. Но пусть уж он потешается надо мной, пусть уж я нагоняю на него тоску, только бы не страх. И потому, хотя в первое мгновенье гордость моя и уязвлена, я не шпыняю его, а продолжаю мирно, вразумительно выговаривать). – Вот почему я раньше немного повысил голос. Я старался, чтобы меня лучше поняли. Хотел, чтобы до тебя дошло, что я вовсе не собираюсь на тебя кричать и нисколько не сержусь. И то же самое, когда разговаривал с ними, – лгу я. – На них я тоже не кричал.
– Ясно, – говорит он. – Теперь ясно.
– И сейчас я тоже на тебя не кричу, верно?
– Верно.
– Значит, я был прав, да?
– Да. Порядок.
– Вот и хорошо. Я рад, что ты понимаешь. И вот почему. – заключаю я, хитро улыбаясь, и чувствую, он уже разгадал, как я собираюсь сострить, и сейчас перебьет меня, перехватит мои слова. Смолкаю, даю ему время.
– …вот почему ты на меня кричал! – выпаливает он.
– Именно! – хохочу я.
(У нас с ним ход мыслей очень похожий – мы одинаково склонны к юмору и к дурным предчувствиям.)
– А я тоже у тебя как гвоздь в заднице? – дерзко взмывает он на волне успеха и озорно косится на мать.
– Вот тебе и на! – восклицаю я. (Меня подмывает расхохотаться, но тут же спохватываюсь: надо защитить его от ханжеского упрека, который может ему бросить жена за слово «задница».) И, не дав жене опомниться, дурашливо, со смехом, прикидываясь, будто ужасно встревожен, я выкрикиваю: – А теперь уж она хочет на тебя накричать!
– Нет, не хочет!
– Не хочет?
– Правда, не хочешь?
Но жена развеселилась (не разозлилась) и радостно, с облегчением смеется (она видит, что я теперь тоже веселюсь и уже не злюсь ни на нее, ни на дочь).
– Правда, но ты чертенок и шельмец, – нежно упрекает она его. – Ты ведь знал, что на этот раз я не стану на тебя кричать за это слово.
– За какое слово? – с невиннейшим видом спрашивает мой мальчик. – Задница?
– Не смей его повторять!
– Задница?
– Меня ты не заставишь это повторить, не надейся!
– Какое слово? Задница? – живо подхватывает дочь.
– Сдаюсь. – Жена с веселой досадой разводит руками. – Ну что будешь с ними делать?
– Скажи «задница», – советую я.
– Задница! – послушно провозглашает жена и, точно слон хобот, вытягивает к детям шею. Они заливаются смехом. – Задница! Задница! Задница! Задница!
Теперь все трое истерически хохочут.
Дочь просто не помнит себя от радости: ее коварная затея выяснять отношения, так быстро и так жестоко обернувшаяся против нее, неожиданно сошла ей с рук. Ликуя, она кинулась к братишке, в восторге они обнялись и, раскачиваясь из стороны в сторону, пошли кружить по кабинету, наталкиваясь на нас, друг на друга и на никому не нужные стулья, которые жена потихоньку сносит в мой злополучный кабинет, когда их больше некуда девать. Мой мальчик безмерно доволен собой, несказанно счастлив от того, что так ловко и хитроумно ввернул неприличное словцо и ему не досталось за это, и вот благодаря ему звериная злоба, с какой мы набрасывались друг на друга, сменилась сердечностью и теплом. Мы все четверо сейчас ощущаем, что мы – близкие, прекрасно понимаем и уважаем друг друга, вместе нам просто и хорошо. Дети тычутся друг в дружку, обнимаются, весело хохочут. Смотрю на них с нежностью (я полон снисходительного благодушия). Мне приятно, что это мои дети.