– Вот, Сашок, видишь, Федор пришел. Ну, вот мы немножко и…
Я ничего не сказал, а Федор засмеялся своим хриплым басом.
– Ого! Строг он у тебя, – сказал он, – это хорошо.
Я пошел было к себе, но Федор задержал меня.
– Подожди, Санька, – сказал он, – дело есть.
И когда я спросил, что за дело, он сказал, что бате обязательно нужно ехать в командировку месяца на два, и довольно далеко, так что даже писать ему нельзя будет, и что я это время могу пожить у него.
– У Ливанских – Нюрочка. У них и так забот хватает, а у меня пожалуйста – живи сколько влезет. Только вот старуха моя на курорте, так что жить мы с тобой будем тоже по-холостяцки, ну, да тебе не привыкать.
– Зачем, – сказал я, – я и один могу пожить.
Они переглянулись, и Федор покачал головой.
– Нет, одному не стоит, – сказал он. – Николай волноваться будет, а ему там никак нельзя волноваться. Да и других у него волнений хватает – сам знаешь. Не маленький.
Они опять переглянулись, и я разозлился. Ну как же! Теперь-то они не считают меня маленьким. А одного оставить все-таки боятся.
– А с другой стороны, – продолжал Федор, – у меня он тоже вроде один будет. Я ведь то в Москву, то еще куда… Да и с работы прихожу черт те когда. Да-а-а…
Федор вдруг оживился.
– Слушай, Коля, – сказал он, – а если его к боцману? А?
– К Андреичу? – спросил отец.
– Ну да! А что? Это – идея!
И судьба моя была решена, – спорить было бесполезно. До приезда Федоровой «старухи-адмиральши» я должен был жить у старого боцмана, того самого безногого Андреича, у которого мы как-то были с батей. Я не возражал. Мне было на все наплевать.
Уезжать бате надо было рано утром, и он пошел к себе собираться. Мы остались с Федором. Он налил себе рюмку коньяку, выпил, крякнул, пососал лимон и засмеялся – как будто железо ржавое заскрежетало.
– Ну, ты даешь, – сказал он и удивленно покачал бритой догола головой. – Ну, даешь!
Я не понял, и он объяснил мне:
– Я про концерт, который ты батьке выдал.
Значит, отец рассказал ему. Ну что ж, я не имел права обижаться, – Федор лучший его друг, а я… я ведь почти незнакомому человеку – Лешке – все рассказал. Так чего уж тут. И все-таки мне было обидно, что Федор над этим смеется. Ну да, у него характер такой, ужасно прямой характер. Он кому угодно все, что угодно, мог прямо в глаза сказать. И, пожалуй, его за это все уважали и побаивались.
Федор, наверно, не позволил бы увести от себя свою адмиральшу, свою «старуху». А «старуха» у него была что надо – маленькая, стройная, веселая и очень красивая. Он рядом с ней прямо каким-то слоном выглядел, а когда на нее смотрел, так глаза у него совсем телячьи делались. А она на него молилась, молилась прямо, и все тут. Нет, не уступил бы Федор свою «старуху» какому-то там Долинскому. Да и она от него не сбежала бы. А впрочем, может быть, и сбежала бы, может, еще и сбежит… Что будет делать Федор, если его адмиральша… Вон батю так скрутило, что узнать его нельзя. Никогда я не думал, что его так может скрутить, – человек войну прошел, чего только в жизни не перенес – и вот на тебе!..
Федор говорил мне что-то, но я только кивал, а сам ничего не слышал. Он разозлился:
– Ты что, как китайский болван, головой качаешь?! Ты слушай, что я тебе говорю… Ты, парень, на батьку не обижайся. Ему сейчас ох как кисло. И если по правде говорить, так я его нарочно в командировку посылаю. У него сейчас на берегу работы маловато, а там ее навалом будет. А когда у человека работы выше головы, ему всякой дури в голову меньше лезет. А Николай такой – если у него работа есть, он все на свете позабудет, только давай. И ветерком его там обдует – проветрится. Это я тебе как мужик мужику говорю, и надеюсь, что ты поймешь все как надо. Конечно, я понимаю, что тебе тоже не сладко и одному оставаться тоже не ахти какой компот… Ну, уж ты, брат, подержись немного – батьку выручать надо.
Все это я понимал. Не понимал только одного – батьку выручать надо, а нас с Нюрочкой не надо, что ли? Мы что, уж совсем ничего не значим? Конечно, нас не сравнить с батей, но хоть что-нибудь мы ведь тоже значим. И если отцу не обязательно в командировку ехать – выходит, он просто удирает? Сматывается? Значит, он там будет свое горе лечить, а мы тут должны быть пай-мальчиками…
Ничего я этого не сказал. Все почему-то уж очень хотят, чтобы я был мужчиной. Что ж, попробуем…
Федор ушел, сказав, что заедет к Андреичу и обо всем договорится, а завтра утром пришлет за батей машину и мы поедем на аэродром, а потом шофер отвезет меня к Андреичу.
– Держи штурвал крепче, Санька, – сказал он на прощанье, – а мы тебя не оставим.
Ладно, подумал я, сейчас уж я сам себя не оставлю.
Батя собрался, и мы с ним немного поговорили. Совсем немного. Он говорил, чтобы я вел себя как следует, чтобы не скучал и не забрасывал самостоятельную учебу, чтобы ел как следует и не забывал Нюрочку, и что денег он мне оставит, и чтобы я их отдал Андреичу, а тот мне будет давать, когда потребуется, ну все такое прочее.
Я слушал и кивал головой, и обещал навещать Нюрочку и не бросать занятий, а сам думал: «Эх, совсем не о том говорим мы с тобой, батя, совсем не о том…»
– А с Нюрочкой ты попрощался? – спросил я у отца.
– Я вчера весь день у нее был, – сказал он и вздохнул. А мне совсем его не было жалко.
Утром он улетел. И только когда самолет совсем не стал виден, какой-то комок застрял у меня в горле и торчал там до тех пор, пока я не приехал к Андреичу.
А дальше все как будто остановилось. Что-то я делал, куда-то ходил, но все это так, как будто не я, а кто-то посторонний.
Заходили ко мне ребята – Гришка, Ося, и даже Наташа приходила несколько раз. Гришка и Оська болтали о пустяках и рассказывали разные школьные новости, и не приставали с расспросами, и это было хорошо. Между прочим, они рассказали, что Конь беседовал с ними и сказал, чтобы они не бросали товарища в беде. Ишь какой благородный Конь! И еще он сказал, что если бы я пришел и по-человечески рассказал, в чем дело, то все можно было бы исправить, а так он ничего поделать не мог – большинство педсовета, кроме Капитанской дочки, которая тоже ничего не могла объяснить, и еще кого-то, было за то, чтобы меня исключили. Я не обижался на педсовет. Что они могли еще сделать, – ведь они ничего не знали, а поступок-то действительно был хулиганский – это я говорю не для того, чтобы показать, какой я хороший, все, мол, осознал. Нет, я, в общем-то, не жалею нисколько, что избил Валечку, просто я понимаю, что это не метод – решать все дела кулаками, – ничего ровным счетом не докажешь, только себе хуже сделаешь.
Гришка и Оська рассказали, что Валечка через неделю был уже в школе, пришел в синяках и шишках, тихий, как мышь, и с ним никто не разговаривает, все догадались, что это он написал письмо Капитанской дочке. А потом в школе появился его отец, и ребята видели, как он волок упирающегося Валечку по коридору в учительскую. Валечка плакал, а у Панкрушина был такой вид, как будто он возьмет сейчас и выкинет Валечку в окошко. Через некоторое время в учительскую позвали Капитанскую дочку. Она недолго пробыла там и вышла бледная и строгая, а потом в класс боком пробрался Валечка и забился в угол.
После посещения Панкрушина все стали говорить, что Конь решил назначить новый педсовет для пересмотра моего исключения. Но меня это как-то совсем не волновало. Не хотелось мне ни в школу, никуда. Хотелось иногда уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы забыть все и ни о чем не думать. Даже от ребят я уставал, хоть они и старались меня по-всякому расшевелить. Гришка и Оська хоть понимали, что мне не до них, и догадывались, когда надо уйти.
Навещал Нюрочку и разговаривал с Ливанским об олимпиаде, а он смотрел на меня какими-то виноватыми глазами, и тетя Люка смотрела тоже какими-то виноватыми глазами. И мне было неловко перед ними и даже почему-то жалко их. Я старался больше сидеть с Нюрочкой, хотя это тоже было нелегко. Через каждые пять минут она спрашивала, когда приедет мама и почему не приходит папа, и я врал ей…