– И все-таки я не верю, что ты из-за этого, – говорила она. – Ты можешь сказать мне правду, Саша? Ты пойми, пойми, это не просто любопытство, это очень, очень важно: ведь если ты не докажешь, что у тебя была очень серьезная причина поступить так, то тебя же исключат, Саша, понимаешь, исключат, и я… и мы ничем не сможем тебе помочь.
– Я не могу, – сказал я.
– Саша, Саша, – она прямо-таки взмолилась. – Ну, хорошо, не говори никому, скажи только Константину Осиповичу. Он не такой плохой, как вы думаете, – он поймет.
Я усмехнулся.
– Ну, хорошо, ну, хорошо, – она очень волновалась, и мне даже стало ее жалко, – ну, не говори ему, скажи только мне… Я никому не скажу, но я буду знать, что ты прав, и буду защищать тебя…
– Нет, – сказал я, – не могу.
Она вздохнула, помолчала, а потом тихо спросила:
– Саша, а это не из-за… словом, не из-за… того глупого письма?
Я видел, как ей трудно было говорить это. Она покраснела и не смотрела на меня, а я думал, что, может быть, это она мне подсказывает выход. Ведь если я скажу так, то ведь в этом тоже есть правда, и мне, наверно, ничего не будет, ведь это даже вроде бы благородно – вступиться за честь учительницы. Так поступают настоящие люди, подумал я. Нет, черта с два, «так поступают настоящие люди»! То есть, может быть, они так и поступают, но уж во всяком случае не треплют об этом никому. И я сразу подумал, а каково будет ей, если я скажу так, как она мне подсказывает, – ведь ее сживут со свету разные Евглены, скажут, что она, как глупая девчонка, вмешивает в свои дела учеников, да мало ли чего еще скажут…
– Нет, – сказал я, – не из-за письма.
Мне показалось, что она даже вздохнула облегченно, а может, это я сам вздохнул. И тут мне в голову пришла мысль – как я только сразу не сообразил! Ведь то, что она мне сказала вначале, и есть самый хороший выход, – правда, из-за этого «выхода» я с треском вылечу из школы, ну да мне наплевать сейчас на школу – не до нее мне совсем сейчас, и никуда она от меня не уйдет, зато никто не будет лезть ко мне в душу, если я скажу, что избил Валечку из-за насмешек. Пусть думают обо мне все, что угодно, – Наташке я этим уже никак повредить не могу, а себе я и так уже навредил выше головы. Единственно, что мне было обидно, так это то, что Капитанская дочка будет думать обо мне не очень-то хорошо, ну да уж тут ничего не поделаешь.
– Знаете, Мария Ивановна, – сказал я, – давайте будем считать, что я избил Валечку за то, что он издевался надо мной на уроке.
– Нет, Саша, – грустно сказала Капитанская дочка. – Не могу так считать и не буду.
Я был очень благодарен ей за это. Я хотел сказать ей что-нибудь хорошее, чтобы успокоить, но, пока думал, в комнату заглянул батя.
– Я не помешаю? – очень вежливо спросил он.
– Нет, мы уже обо всем поговорили, – вздохнув, сказала Капитанская дочка.
– Что с ним делать, Мария Ивановна? – спросил батя.
Капитанская дочка развела руками.
– Не знаю, Николай Николаевич, – сказала она, – ничего не знаю. Я-то верю Саше, а вот… – и она опять развела руками.
Батя посмотрел на меня. Я догадался, о чем он подумал. Ну и пусть думает все, что хочет, если уж он мог подумать так. Он хотел что-то сказать, но зазвонил телефон, и он взял трубку.
– Да, – сказал он. – Здравствуйте, товарищ Натореев.
Ого, подумал я, события начинают разворачиваться в бешеном темпе. Батя кивал мне головой, чтоб я вышел. Ну, нет, дудки, подумал я, ни за что не уйду, – ведь разговор-то обо мне идет, почему же я должен уходить?
Терпеть не могу эту привычку у взрослых: когда им надо поговорить о нас, так нас сразу выгоняют, как будто мы пешки какие-то, а не люди. «Саша, или Вася, или Коля, выйди, нам надо поговорить». Как будто мы не знаем, о чем они там будут говорить. Сами-то они сплошь и рядом со своими делами разобраться не могут, а тут чуть что – «Саша, выйди». Не выйду, и все!
Я вздернул голову, и отец махнул рукой, – дескать, оставайся.
Вначале он долго слушал и только изредка говорил «да, да» или «я знаю», а потом сказал:
– Я, конечно, приду, но вряд ли я сумею прояснить обстановку, как вы говорите. Почему? Да потому, что я ничего объяснить вам не могу. Нет, он ничего мне не сказал.
Потом он опять долго слушал и морщился, сердито поглядывая на меня.
– Да, такой уж я родитель, – сказал он, когда в трубке наконец замолчало. – Но верю, что иначе он поступить не мог. На чем основывается моя уверенность? На том, что я хорошо знаю своего сына. Да, да, он все что угодно, но не трус и не подлец.
Я заметил, как Капитанская дочка обрадованно взглянула на него и покивала головой.
Эх, батя, батя, молодец ты у меня, но ничего-то ты не знаешь…
– Да, да, я приду, и он придет. Мы придем, – сказал батя и положил трубку.
Он опять сердито посмотрел на меня, потом на Марию Ивановну и так же, как и она, развел руками.
– Ну вот, – сказал он, – завтра в пятнадцать ноль-ноль нас вызывают на педсовет. Слышишь?
Я кивнул и тут же подумал, что ни на какой педсовет я не пойду. Я представил, как я буду там стоять посреди учительской и все будут пялить на меня глаза и лезть мне в душу. И мне придется врать, потому что правду я же все равно сказать не могу. Нет уж, пусть все идет, как идет! Но этого я не сказал, а только кивнул.
Мария Ивановна заторопилась уходить, и батя сказал, что проводит ее – им ведь, кажется, по пути. Ну, пусть отведут душу, пусть поговорят обо мне, – все равно от этого сейчас уже ничего не изменится.
Батя сказал мне, чтобы я никуда не уходил, а занялся бы чем-нибудь и ждал его. Я кивнул. Я устал от всего этого, и мне очень захотелось спать. Они ушли, но заснуть я не успел: позвонила Ольга и сказала, что сейчас придет.
– Не надо, – сказал я.
– Надо, – сердито сказала Ольга и повесила трубку.
Ну, конечно, всем очень интересно, как это я себя сейчас чувствую и как собираюсь отбрыкиваться, – ведь такого ЧП у нас в нашей образцовой школе, наверно, уже сто лет как не было. Пусть приходит – узнаю по крайней мере, что ребята думают, хотя, если честно говорить, это меня сейчас совсем не интересовало: думал я все время совсем о другом.
Вид у Ольги был какой-то взъерошенный, нос распух и глаза были красные. Плакала. Вот чудачка – уж если я не плачу, так чего же ей плакать?
– Только ты меня не воспитывай и ничего не спрашивай, – сказал я ей сразу.
– Очень нужно мне тебя воспитывать, – пробормотала Ольга.
– А зачем ты пришла? – спросил я довольно грубо.
– Мы хотим знать, что ты думаешь делать, – сказала Ольга.
– Кто это мы?
– Ну… ребята… класс.
– Ах, класс? Ну, классу скажи, что я полностью осознал свою вину и буду сам перевоспитываться. Сам! И для начала уеду на стройку – это, говорят, очень полезно.
– Он еще надевается, еще издевается! – Она даже задохнулась от возмущения, а я вдруг заметил, что, когда Ольга сердится, она становится очень хорошенькой. И подумал, что зря я, в общем-то, так с ней разговариваю, но уж такое у меня было настроение – на все наплевать, лишь бы оставили меня в покое.
– Если тебе неинтересно, что думают ребята… – начала Ольга.
– Нет, почему же, интересно, – вяло сказал я.
На этот раз она не обратила внимания на мой тон, – уж очень нужно было ей рассказать мне, что думают ребята. Страшно важно!
– Имей в виду, – продолжала Ольга, – за тебя совсем немного ребят: Гришка, Оська… Кныш, ну и кое-кто еще…
– А Наташка? – спросил я безразлично, но у меня вдруг екнуло сердце.
– Не знаю, – сердито сказала Ольга, – она молчит.
Ну, и ладно, подумал я, и мне опять стало на все наплевать – какая все это ерунда.
– Кныш предлагает взять тебя на поруки, – сказала Ольга, и это было так неожиданно, что я засмеялся.
Она посмотрела на меня и заплакала. Только этого мне и не хватало! Она всхлипывала и сморкалась, а в промежутках между всхлипываниями бормотала, что она все глаза выплакала из-за меня, дурака, и что все ребята переживают, а ему, дураку бесчувственному, хоть бы что, чурбан настоящий, и плакать-то из-за него не стоит, и ни одной самой маленькой слезинки он не стоит – чурбан проклятый, и пусть его выгонят, и черт с ним – так ему и надо, чурбану бесчувственному, и еще что-то она бормотала.