Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.
Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной — я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся — тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой — ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…
Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца — того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами — они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого — что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!
Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе — ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:
— Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?