Я пробыл в командировке ровно неделю. Назад в свое Векшино шел по совершенно сухой дороге. Половину пути проделал пешком, затем, к счастью, нагнала меня повозка, где сидел военный, согласившийся меня подвезти. Он ездил заготовлять картошку и мясо. Дорога шла лесом, за елями и голым осинником пылало низкое вечернее солнце, кругом было тихо – ни стрельбы, ни проклятого гудения в вышине. Проехали мимо нескольких бойцов на опушке, один из них, сидя на пне, играл на баяне. Ничто не напоминало фронта, войны.
– В мирное время тут бы теперь что было! – сказал мой попутчик. – Пташки поют, девки поют, цветы цветут… Эх!..
Вернувшись в редакцию, я сразу попал на совещание. Важное событие: по приказу ЦК партии формат армейских газет сокращается вдвое. Вместо четырех полос мы будем выходить на двух. Недостаток бумаги. Это означает предстоящее сокращение штатов.
Во всяком случае, мне, писателю, теперь в газете делать нечего. Очевидно, дни дальнейшего моего пребывания в редакции сочтены. Я думаю об этом не без удовольствия. Что-то пошлет судьба? Куда теперь меня бросят?
Почта не работает. Ни писем, ни газет. Мы отрезаны от мира. Хотел послать старичкам продовольственную посылку, деньги – и не могу.
Подписался на новый заем – на 1800 р. – полуторный оклад (от основного). Это значит, что в будущем месяце если я еще сумею получить зарплату, то лишь смогу с трудом выделить деньги на содержание семьи. Мой оклад – 1200 основных, плюс 50% гвардейских, плюс 25% полевых. В общем – 2250 в месяц. 1250 р. посылаю родным и Берте.
23 апреля. Мы перешли к «активной обороне». Вероятно, и на других фронтах та же картина. Наше зимнее наступление выдохлось. Мы отбросили врага, но дальше Можайска так и не продвинулись, а здесь, под Ленинградом, неся огромные потери, почти два месяца топчемся на месте. Настроение у меня пониженное. Я не вижу перспектив. Очевидно, война взатяжку, на измор.
Наши доморощенные стратеги рассуждают так: сейчас основная задача – перемолоть весенние резервы Гитлера, сорвать его пресловутое весеннее наступление, а там мы покажем…
Не знаю. Посмотрим…
В 47-й бригаде я познакомился с командиром бригады полковником Лысенковым. Колоритная фигура. Бывший моряк. Когда мы вошли в избу, где он жил, полковник только что пообедал и, очевидно, выпил. Мы долго сидели у него, беседовали. Он держался просто, говорил с нами откровенно, чувствовалось – уважает представителей печати, человек интеллигентный. У него привлекательное лицо – умное, волевое, энергичное, с серьезными глазами. Речь выразительная, любит крепкое словцо, говорят, великий матерщинник. Пожаловался, что его обходят наградами и орденами.
– Воюешь, воюешь, и, кажется, неплохо, а вот до сих пор ни одного ордена… впрочем (спохватился тут же), карьеристом я никогда не был. Выполняю свой долг.
Действительно, на груди у него лишь одна медаль за 20-летнюю службу в армии.
Он не прочь похвастать.
– Я выучил немцев. Огня не открывают. Они из ручного пулемета – я двумя станковыми. Они минометом, я – десятью. Они из пушки, я – целой батареей… Шелковые стали. По деревне у них на глазах разгуливают бойцы, а они молчат, ни гу-гу. А сейчас у меня народ блиндажи строит.
Говорят, блиндажи и укрепления у Лысенкова действительно строятся на совесть.
Он боевой, храбрый, энергичный командир, человек горячего нрава, крутой, бешеный. Либефорт рассказывал мне, что Лысенков застрелил собственной рукой у себя в комнате какого-то командира. Жена полковника с ним вместе. Пожилая худощавая женщина в синем берете с медалью на груди, кажется – фельдшер. Она рассказывала нам, как по приказанию мужа под сильным огнем вывозила раненых.
Немцы, побывавшие в этих краях, вели особую политику. Население не обижали, старались жить в ладу. Здесь и петушиный крик услышишь, и поросенка и кур, коз увидишь. Зверств не было. Мне рассказывали бабы, как жившие у них немцы угощали их колбасой, вином, кофе. Питались хорошо. Многие крестьянские девушки вышли замуж за немецких солдат и, когда те отступали, ушли вместе с мужьями. Говорят, потом на дорогах наши находили трупы расстрелянных девушек. И все же, несмотря на немецкое миролюбие, население радовалось приходу Красной армии.
– Хоть мы зла от немцев не видели, а все-таки не свои, чужие…
Однако отношение к нам не такое гостеприимное и приветливое, как в других районах, освобожденных от оккупации. Жмутся, берегут свои запасы. «Родный, родный» – а картошку выпросишь с трудом.
В Севрикове эрэсовцы говорили мне, что недавно была задержана подозрительная старуха. Созналась, что ее завербовали немцы в Демянске. Всего послали двенадцать женщин и мужчин собирать шпионские сведения.
При мне там же был задержан человек, служивший у немцев полицейским. Сообщила в Особый отдел местная комсомолка. Я видел его. Молодой, здоровый парень в полувоенной одежде. Круглая красная рожа, голубые, наглые, таящие что-то свое глаза, рыжая, нарочно отпущенная бородка. Держался очень спокойно. При первом беглом обыске нашли у него записку, где каракулями было записано, что и где зарыто – мука, сапоги, «барахло» и пр., все это мешками. Чье? Его или других?
Когда его вели по деревне, здешние жители подходили к нему, давали прикуривать, дружелюбно, по-свойски разговаривали.
24 апреля. Явился к нам по пути на корреспондентский пункт Плескачевский. Идет из Валдая, из своей редакции, пятый день. Прошел 130 километров пешком. По его словам, о положении на фронте там ничего не знают. Долго сидели на бревнах за избой, беседовали по душам. До сих пор мосты не построены, мы отрезаны от мира. На чем держится фронт, лишенный продовольствия и боеприпасов?
Плескачевский указал на вены на своей руке:
– На жилах.
Самый тяжелый из всех фронтов – наш, Северо-Западный.
Будь немцы здесь поактивнее – мы бы попали в знатную передрягу!
Человек смелый и отчасти авантюристического склада, Плескачевский признался мне, что хочет перебраться к себе на Украину, в немецкий тыл. Опыт у него уже есть. Намекал на какие-то грандиозные предприятия, в которых будет участвовать. Это попахивает Майном Ридом.
На 1 мая он хочет побывать у знакомых партизан и пригласил меня. Оказывается, сам Ведерник в разговоре с ним предложил это сделать. Значит, была беседа с Лисицыным!
Вечером, зайдя по делу к редактору, я в этом убедился. Тихим голосом Ведерник сказал мне, что читал мою докладную записку, что не одобряет ее, что я не прав, гнушаясь черной работой. В сущности, сказал он, что такого особенного, капитального, запоминающегося написал я, работая в газете?
Я ответил, что на протяжении ста строк (размер очерка) трудно создать капитальное произведение. Что же касается качества моей продукции, то лучший показатель то, что некоторые очерки перепечатывают центральные газеты. И вообще, понимающие меня люди хвалят мои очерки. Я бы мог сказать больше, но воздержался.
Тогда шеф заговорил о присвоении мне очередного звания. Пора уже! Пусть я зайду в политотделе в отдел кадров.
– Тридцатого вы с Плескачевским пойдете к партизанам.
Я попросил разрешения перейти фронт и провести в партизанском отряде недели две. Ведерник согласился:
– Только недели две, не больше. Все-таки вы работаете в газете.
Итак, расчет мой оказался правильным, рапорт возымел свое действие. Даже о второй шпале заговорил мой начальник.
Почему я решился на такое рискованное предприятие, как путешествие в немецкий тыл?
Личное знакомство с партизанами и их жизнью должно восполнить важный пробел в моих писательских впечатлениях от фронта. Партизаны, пожалуй, более заманчивая тема, нежели жизнь действующей армии.
Надеюсь, голову не сложу. А сложу – что ж поделаешь, такая, значит, судьба!
О своем намерении в редакции, конечно, никому не говорю. Не знаю, кто из моих коллег, всех этих военных людей, панически боящихся бомбежек, сам, по своей воле, захотел бы пойти к немцам!