Но когда он случайно проходил мимо церкви, где звучала месса Баха си-бемоль минор, он переменился. Музыка пробудила в нем смутные воспоминания о консерватории в башне, об албанском наречии юных лет, и он смог узнать дорогу к замку, дойдя до которого он лишился чувств от потрясения. К тому времени там обитали лишь два человека: мать, работавшая раньше уборщицей при конюшне, и ее маленькая дочка. Все прочие слуги давно поумирали или разъехались, после того как Валленштейн растратил в Иерусалиме фамильное состояние.
Сам замок ужасно обветшал. Крыши и полы верхних этажей провалились. Там, где поколения Валленштейнов рыскали по коридорам, бдительно озирая окрестности, теперь росли кусты. В целости сохранилась лишь одна комната, кухонька в полуподвальном этаже, где и обитали мать с дочерью.
Они бы тоже ушли, но мать страдала от камней в почках, из-за которых не могла ходить. А нанять повозку не было денег, да и ехать некуда. Дочь развела огородик на верхнем этаже и собирала на руинах обломки мебели и оконных рам на дрова, так и жили.
Это дочь нашла полумертвого Валленштейна в пустом крепостном рву. Несмотря на свой юный возраст, она без труда взвалила его, как куль с костями, на плечо и отнесла через развалины на кухоньку, где они с матерью порвали юбки на бинты, чтобы сделать травяные компрессы. В ту ночь они спали на голом полу, положив на свою соломенную подстилку Валленштейна.
Через несколько месяцев заботливого ухода Валленштейн начал поправляться. Язвы на теле прошли, пальцы распрямились, а взгляд прояснился; он мог слышать одним ухом, он начал контролировать кишечник и слюноотделение. Другого уха у него как не бывало, и нос, отъеденный муравьями, тоже не вырос, но дочь-умелица вырезала деревянные ухо и нос, которые держались на тонких кожаных ремешках. Целебные травы оказали на Валленштейна удивительное действие, из его болезней осталась лишь одна, неизвестная лихорадка, от которой его бросало в жар. Температура у Валленштейна уже до конца жизни не опускалась ниже тридцати девяти с половиной, и он как-то привык переносить это лихорадочное состояние. Но еще сильнее женщин беспокоило то, что он бормотал, очнувшись от своего обморока.
Судя по всему, совершив величайший в истории подлог, Валленштейн необъяснимым образом впал в ту самую ересь, которую хотел исправить. Прежде он два раза шел на религиозную крайность, вначале приняв обет молчания в ордене траппистов, а затем уйдя в еще большее молчание и уединение отшельничества.
Теперь наступил третий переворот — абсолютной веры в ошеломляющие противоречия Синайской Библии, исправляя которые он едва не погиб. А поскольку его не покидало ощущение, что он живет накануне конца света, он был убежден, что должен пересказать весь текст зарытого оригинала, чтобы эта поразительная неразбериха не была утрачена навсегда.
Так Валленштейн бросился от полного молчания в крайнюю говорливость, он говорил и говорил, словно не в силах остановиться.
Что-то из того, что он говорил, проснувшись с утра на соломе, еще можно было понять. У него было обыкновение, сев на постели, кричать через плечо — то, что со стороны деревянного уха: Аз есмь Аз.
Затем, словно для того, чтобы закрепить эту мысль, а может, оттого, что тем ухом он не слышал, Валленштейн поворачивал деревянный нос в другую сторону и кричал через другое плечо с той же убежденностью: Он есть Он; эти первичные утверждения он повторял десяток раз, пока не удовлетворялся их истинностью, после чего вскакивал с постели, не обращая внимания на приготовленный ему завтрак, и отправлялся бродить нагишом по безжизненным руинам своего родового замка в поисках бесчисленных ускользавших персонажей, запечатленных слепцом и дурачком, всякий раз отыскивая множество лиц среди обвалившихся стен и останавливаясь, чтобы произнести речь перед камнями крепости, чем он мог заниматься без устали весь день.
А то по несколько недель кряду читал лекции дереву, и тогда разрушающийся замок и запустевшая земля становилась мифической землей Ханаанской, пыльные дороги которой заполнялись пастухами и священниками, сапожниками и всевозможными торговцами, не говоря уже о сорока тысячах пророков, что, по преданию, явились из пустыни, если считать с самого начала.
Ни тьма, ни снег, ни осенний ветер, ни весенний дождь, ни летняя жара — ничто не могло удержать Валленштейна от вдохновенной проповеди, обращенной к скалам, деревьям и кустам, в которых он видел окружавшую его многолюдную толпу: Исайя, Фатима и Христос, слушая его, поедали оливки, Иешуа, Иуда и Иеремия слушали и передавали друг другу бурдюк с вином, Измаил и Мария слушали, держась за руки, Руфь и Авраам сидели на траве и слушали, а над их головами порхал летающий конь Магомета, а Илия и Гарун аль-Рашид придвигались поближе, чтобы не пропустить ни слова, да и все вокруг внимали тому, что исходило из уст его, Мелхиседека, легендарного царя Иерусалимского.
Потому что теперь Валленштейн понял, кто он; эту древнюю тайну тщательно скрывали, но он ее узнал и теперь ходил по открытым галереям замка, благословляя и прорицая, воздевая длань в надежде и наставлении, разводя руками, припоминал бессмысленные пословицы и пересказывал их убедительно и громко — пустому месту, тысяче и одной мечте, толпившимся в его сознании.
Чем больше он поправлялся, тем красноречивее и стремительнее становились эти словесные припадки, речь лилась так быстро, что он уже не успевал произносить слова. Яркие тирады выливались сплошным потоком звуков. Целые проповеди заключались в одном дыхании — и так и исчезали непроизнесенными, невысказанные слоги сливались в неразборчивый шум.
Порой вдруг из внешнего мира доносился чуть слышный звук — пусть даже стук его шагов, — и он терялся. Тогда он осторожно выставлял вперед деревянное ухо, пытаясь понять, где он находится, словно вновь оказывался в глубокой тишине крохотной пещеры у вершины горы Синай.
Но потом его лицо так же неожиданно расплывалось в улыбке. Сотни лиц проступали сквозь камни, тысячи лиц покрывали деревья, и вновь вокруг него волновалось море почитателей.
Валленштейн поправлял деревянный нос, прилаживал ухо. Ну вот, он готов. И он пускался дальше в горячий и еще более невразумительный монолог.
* * *
Когда Валленштейн возвратился в замок, Софии, дочери, было восемь лет. Она прожила все это время затворницей среди развалин, почти ни с кем не общаясь, кроме матери, и не видела причин считать Валленштейна сумасшедшим. У матери было распухшее тело, и она не разговаривала, у Валленштейна — деревянные части лица, и он болтал без умолку. Таков был ее мир, а по характеру она была скромна и необщительна. Со временем она полюбила Валленштейна как отца, а он ощущал ее нежное участие, несмотря на мириады иллюзорных событий, поглощавших его внимание.
Когда София подросла, она стала учиться хитросплетениям бизнеса, надеясь восстановить замок, чтобы в нем стало можно жить. Под имя Валленштейна еще давали ссуды, но бессердечные ростовщики часто унижали ее.
Софией Молчуньей называли ее в деревнях, потому что говорила она очень мало. Люди приписывали это стыдливости, но причиной была простая боязнь влюбленной девушки, заболтавшись, выдать свою счастливую тайну и тем самым спугнуть любовь.
По ночам она плакала в пустынном замке, а днем шла договариваться с ростовщиками, со временем научившись вкладывать деньги с выгодой. Она расплатилась со всеми долгами до последнего гроша, выкупила обратно фермы и деревни, и в конце концов владения Валленштейна стали такими же обширными, как и прежде.
София была еще совсем юной, когда камни разрушили матери почки, и та умерла, оставив дочь с приемным отцом одних в замке. Они почти сразу же стали любовниками и оставались ими двадцать лет. В этот период под действием физической близости, которой он никогда не знал раньше, у Валленштейна бывали моменты просветления, когда он мог вспомнить найденную им подлинную Библию и рассказывал Софии о ее чудесах, а заодно и о подделке, которую он совершил.