Дом Фауста — или школа, которой он стал, — казался закрытым. За витражным стеклом фойе тускло маячил неравномерно освещенный зал. Я потянулся к ручке в форме расправившего крылья лебедя, говоря себе, что, если дверь заперта, я вернусь в гостиницу или ресторан. Выпью за разумные мысли и наутро проснусь с легкой головной болью, зато в знакомой реальности.
Но ручка бесшумно повернулась.
Закрыв зонтик, я шагнул внутрь.
Незваный гость, я шел по не такому уж древнему на вид коридору (ну никак не старше ста лет), твердя себе: осмотрю центральный зал, эти холсты в золоченых рамах с изображением Пражского Града и Вацславской площади, а потом отправлюсь в отель и буду ждать новых вестей от Хастрмана.
В холле царила тишина. Недавно натертый паркет пах мастикой. За распахнутыми дверями маячили в темных помещениях столы и стулья, расставленные, несомненно, как в академической аудитории — крутым амфитеатром.
Все это до жути противоречило истории дома Фауста. А ведь я брел по зданию XII века, одному из тех, которые, как и большинство исторических памятников Праги, не тронули бомбы Второй мировой войны.
В конце коридора, справа, обнаружилась узкая дверь, помеченная четким графическим символом: звездной россыпью.
И я вошел.
Sklepen — вот как они называются, эти просторные, сводчатые погреба старой Праги.
Я нырнул под каменный косяк, оказавшись в первом из нескольких покоев, спускающихся во тьму.
Вот где скрывалось древнее прошлое дома Фауста.
Я стянул перчатки, сунул их в правый карман, а из левого вытащил фонарик. Яркий луч скользнул по растрескавшимся плитам пола, по груде ящиков, метел и корзин.
В углу громоздилась гора картошки, ощетинившейся бледными отростками.
Фауст, вспомнил я (в основном чтобы отвлечься), не сражался с Мефистофелем здесь, в погребе; скорее, битва велась в мансарде, и незадачливого алхимика унесло через чердак, так что в крыше долгие десятилетия зияла дыра, упрямо не поддававшаяся никакой «штопке».
В следующем помещении оказался работающий бойлер. Я задержался здесь, наслаждаясь ласкающим лицо и руки теплом, почти растормошившим, разбудившим меня. Я чуть не повернул обратно, чуть было не бросился к лестнице, но вместо этого, размышляя о Тыне и тайнах Эмаузы, о Тихо Браге и гробнице, шагнул в следующие покои. В дальнем углу стояли прислоненные к стене черные железные стержни высотой с меня, пышно украшенные кружевным золотистым орнаментом в стиле эпохи Рудольфа. Громоотводы.
Вдыхая запах старого железа, я остановился, привлеченный сходством узоров на брусьях с узорами на моем кольце. Затем двинулся дальше, под очередную арку, — и наткнулся на старика, сидящего за карточным столиком под голой грушей электролампочки.
Он изумился не меньше меня — застыл с расширившимися глазами, не донеся до рта ложки. У него были совершенно белые брови и гладкий высокий лоб. В синем рабочем комбинезоне он выглядел тощим, как воробей.
Стараясь придать своему голосу успокаивающую мягкость, я сказал:
— Dobry vecer, Pane, — и выключил фонарик. — Mluvit Anglicky?[32]
После паузы старик кивнул.
— Немного, — слабо пробормотал он.
Я сказал, что я американец, ученый, после чего он, кажется, несколько расслабился — по крайней мере, опустил ложку в тарелку с супом.
Я показал на него пальцем:
— Ты — сторож?
Он встал со стула — раздался резкий скрежет дерева о камень — и махнул рукой в том направлении, откуда я пришел, в сторону лестниц.
— Prosim.
— Нет, — я покачал головой, — kde katakomby? — Я ткнул пальцем вниз, в пол. — Katakomby?
Он прищурился — и окаменел.
Я вытащил блокнот и, быстро пролистав страницы, добрался до перерисованной мной карты. Глаза старика не отрывались от моей правой руки — от кольца.
Морщинистые губы приоткрылись.
Напряженность его взгляда придала мне сил.
Я пошевелил пальцами:
— Узнаешь?
Он облизал губы:
— Апо.
Я показал ему карту, набросок катакомб.
Кивая, он отвернулся от меня и, прихрамывая, двинулся вглубь помещения. Сменив фонарик на блокнот, я прошествовал за неожиданным провожатым сквозь еще один склад старых ящиков и бочек в комнату с потолком пониже.
— Tarn jsou[33], — показал он. — Туда.
Я снова включил фонарик и посветил поверх плеча старика. Над брусчаткой слегка возвышался серый каменный выступ с дубовой дверью — крышкой люка.
Сторож потянул какой-то болтавшийся над его головой ремень; вспыхнула лампочка, закрепленная на серебряных стилизованных скобах, формой напоминающих пауков. Засов был выполнен в виде выпученного глаза. Створку грубо перечеркивал по диагонали железный прут.
Тут старик, видимо, заколебался, топчась на месте, пока я жестом не велел ему продолжать.
Запор держался на честном слове. Старик поднял громоотвод обеими руками и отложил в сторону. Со штыря посыпался серый прах времени.
Мне пришлось помочь ему поднять крышку. Дерево пронзительно заскрипело, за нашими спинами отозвалось эхо. Я закашлялся от едкой пыли, а секунду спустя ощутил ее острый, сырой запах.
Щербатые каменные ступени вели вниз, исчезая из виду.
Я положил зонтик на землю, вытащил бумажник и извлек из него тысячу крон.
— Подожди.
Слегка дрожащими руками я разорвал купюру пополам и протянул половину сторожу. Затем постучал по циферблату часов, показав на двенадцать.
— До полуночи.
Он вроде бы понял.
Лев, какой мир мне открылся!
Древние ступени винтовой лестницы убегали вниз. Спуск оказался длиннее, чем я ожидал. Сгорбившись, стараясь не касаться ледяных камней, я шел и шел, пока ступени не уткнулись в скользкую, поросшую илом глыбу.
Никаких следов вокруг я не увидел.
Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то спускался сюда?
Воздух был спертым, зловонным. Осторожно повернувшись, я обнаружил, что стою в сводчатой пещере, сложенной из древних камней. Если верить карте, отсюда на север тянется сужающийся туннель; и на юг тоже.
Я пошел на юг.
Первые сто шагов проход оставался довольно узким: раскинув руки, я касался обеих стен. Но потом коридор расширился. Влажный ветерок пахнул мне в лицо.
На стенах угадывались заложенные квадратные ниши, и, идя мимо них, я вспоминал легенды о несчастных, замурованных тут заживо.
Слой водорослей под моими ногами утончился. Вскоре я шагал по голому камню.
Все это время я напряженно вслушивался, ожидая уловить голоса. В конце концов, церковь Эмаузы расположена меньше чем в четверти мили от дома Фауста, а здешняя акустика должна усиливать любой звук.
Тропа начала спускаться, пусть уклон и был невелик.
Вскоре мои ботинки хлюпнули в первой луже. Взбаламученная вода, освещенная фонариком, подернулась бликами. Весь пол впереди оказался залит.
Туннель плавно перетек в сводчатые покои, остатки древнего города, пронзенные серыми колоннами.
Вода уже лилась мне в ботинки.
Разбрызгивая ее на ходу, я думал о грозовых тучах, о молниях, бьющих по вознесшимся над Прагой шпилям времен Рудольфа, и о энергии, катящейся сюда, вниз, во тьму, истощающейся в этих первобытных пространствах, в глуши, о крошечных клочках далеких гроз, угодивших в окружение склизких камней и ила, в пещеры, освещенные сейчас лишь мечущимся лучом моего фонарика. Затем я подумал о каменном лице, глядевшем на меня из дверного проема Тынского храма, и о множестве пражских горгулий и статуй, которые должны были содрогаться, пусть и чуть-чуть, от грома, присоединяясь к этим древним каменным колодцам в чреве земли — нет-нет, уже в недрах храма Эмаузы!
Тут раздался резкий пронзительный звук, трепещущий на высокой ноте, отзывающийся гулким эхом, — звук, внезапно превратившийся в человеческий голос, напевающий — или пародирующий — знакомую мелодию.