Стоп. А что если сделать мать положительной героиней? Дескать, предавая дочь, она действовала в ее же интересах. Типа, сговорились они с Дружниковым уберечь Наташу от недостойного Артёма.
Правильно! И подруги тоже им помогали.
Ну да, как раз. А кому же тогда мстить? Что детективного останется в романе? Нет, пусть хотя бы подруги будут предательницами. Они должны действовать не в интересах героини, а в собственных, очень даже шкурных. Ну и Артём, само собой. И, пожалуй, мать. Иначе слишком много переделывать придется — та ведь по сюжету промотала отцовское весьма скудное наследство, а потом пошла к Дружникову за подаянием. Да, мать должна остаться антигероиней. А маме Наталья сумеет объяснить, что к чему.
Эх, жалко. Такой сюжет был интересный, а теперь все доведется перестраивать на ходу. И еще неизвестно, что из этого получится. Не пришлось бы потом весь роман переписывать.
Зато Дружников перестанет быть злодеем — это ли не достойная плата за испорченный сюжет?
Хотелось укрыться от всего мира. Но укрыться я могла разве что за дверью. Дверь сама по себе очень даже может служить преградой для всех и вся, но не в моем случае. Замок в двери имелся лишь снаружи. Значит, от меня самой ничего не зависит. Быть ли мне одной, или не быть. Быть ли мне женой Артёма, как задумывалось изначально, или Лёшкиной. Нежданно для себя я стала марионеткой.
Не хочу быть игрушкой в чужих руках! Нужно возвращаться домой, благо меня уже не охраняют. Или не уже, а пока: может, Лёшка просто забыл дать своим бугаям соответствующее распоряжение. Того и гляди вспомнит, и тогда меня снова запрут, придется тут, в тюрьме, ночь куковать.
Только возвращаться мне некуда. Нет у меня дома.
Дом — это место, где тебя ждут. Где тебе удобно и уютно, где спокойно и безопасно.
Еще сегодня утром я полагала, что у меня есть дом. Настоящий. Где я проснулась сегодня. Где прожила практически всю жизнь. Где так хорошо было жить под папкиным крылышком. Кому-то "деревья были большими", а мне папка. Пока был жив папка. Мой папка. Самый надежный человек во вселенной. Тогда все было иначе. Тогда меня никто не предавал.
Но его больше нет. Значит, нет и смысла возвращаться туда, где его уже никогда не будет. Туда, где осталась лишь мама. Мать.
Мать оказалась предательницей. Слишком тёплых чувств к ней я никогда не питала, на первом плане для меня всегда был папка. И все-таки мать — это мать. Но теперь, после сегодняшнего предательства, мне трудно называть ее мамой. Она меня предала, а я, аки пай-девочка, все прощу и вернусь к предательнице. Вот уж дудки! Ни за что!
Домой я вернуться не могу. И не хочу. Нет у меня больше дома. К Артёму, может, и хотела бы, но не могу: Артёма у меня теперь тоже нет. Остаются подруги, Сонька и Галка. Но они такие же предательницы, как и мать.
Выходит, нет у меня дома. Старый я потеряла, нового не приобрела. Некуда идти. Некуда бежать. Да и не смогу я выбраться из лесу, в котором построил свою крепость Дружников. Ночью, да без машины, да не зная дороги… Может, еще час назад это и было бы мне по силам, но не теперь. Разбитая, преданная всеми, разуверившаяся в людях, я превратилась в квашню.
Некуда бежать. Если некуда бежать, логичнее всего оставаться на месте.
Здесь хотя бы тепло и сухо. И безопасно. Дружников, конечно, сволочь, но угрозы не представляет, как и прежде. Дружников — это всего лишь влюбленный Лёшка. Безобидный, как безъязыкий попугай с подрезанным крылом.
Жалеть себя было приятно. Но одиноко. Хотелось, чтобы не только я сама себя жалела, но и кто-то другой посочувствовал. По головушке погладил: бедная ты, бедная, все-то тебя предали, все-то тебя покинули…
Даже мстить уже не хотелось. Мною овладела апатия. Если и остались какие-то чувства, то лишь жалость к себе. Подумать только, еще утром я была абсолютно счастливым человеком. Вернее, почти счастливым: без папки настоящее счастье невозможно. Вот если бы он вел меня к алтарю, а не мать, все было бы иначе. Папка не позволил бы так обойтись с любимой своей дочерью. Уж он бы не допустил такого безобразия.
А в первую очередь он не допустил бы, чтобы я влюбилась в ничтожество. Он всегда отлично разбирался в людях, потому и казался таким строгим, даже неприступным. На самом деле это была маска. Папка был мудрым. Чужих в душу не пускал. С чужими общался, как чужой. Лишь поняв, чего можно ожидать от пришлого, раскусив его, открывался сам. Если, конечно, пришлый был этого достоин. За то и не предавали его никогда. За то и окружали его только достойные люди.
А я не убереглась от лиха. Подпустила к себе мягкотелую продажную тварь, ловко прячущуюся за личиной порядочности. Или не так уж ловко: Лёшка-то сумел разглядеть Артёмово гнилье. Но мог ведь просто сказать мне об этом. До свадьбы этой потешной тянул зачем-то, вроде нельзя было сделать как-нибудь иначе.
Наверное, нельзя. Если честно и откровенно, если руку на сердце, ничего бы я не поняла. Скажи мне Лёшка, что Артём сволочь продажная, ни за что бы ему не поверила. Приняла бы за неумелую Лёшкину попытку не допустить моего замужества.
Лёшка-Лёшка. Неправильный ты какой-то. Все-то у тебя не так. Ни влюбиться по-человечески, ни жениться, ни объяснить любимой девочке, почему не стоит выходить замуж за продажную сволочь. Неправильный.
Башка ж у мужика умная, иначе б фиг добился таких высот в бизнесе. Кто бы мог подумать еще несколько лет назад, что из этого крестьянина, не умеющего связать двух слов, получится толк.
В мозгу проскользнула догадка: чего-то я в нем не разглядела, не поняла. Что-то важное упустила. Будь он на самом деле таким, как я привыкла о нем думать, он и сегодня сидел бы в своей деревне, картошку окучивал.
Я даже не заметила, как злость к Дружникову испарилась. Стоило лишь взять в руки фотографии со смущенным от собственной беспринципности Артёмом, злость и даже ненависть к Лёшке испарились в одно мгновение.
В душе царило сплошное разочарование. Всем и всеми. В том числе Дружниковым. Наверняка ведь мог найти какой-то способ объяснить мне гнилую Артёмову сущность. Если он видел, что представляет собой мой избранник, а Лёшка вне всякого сомнения это видел, он обязан был объяснить мне это, пока я еще не влюбилась в ничтожество окончательно. Но нет, ждал. Ждал, чтоб ударить побольнее.
В любом случае идти мне некуда. Вычурно распорядилась жизнь. Лёшка, которого я никогда не воспринимала серьезно, оказался единственным, кто может теперь предоставить мне крышу над головой. Не исключено, что еще кто-нибудь пустил бы меня погреться, но пойду ли я сама, вот в чем вопрос. Близкие люди предали, к ним я и в самую лихую годину не постучусь. А другим объяснять придется, что произошло. А объяснить другому то, чего не понимаешь сама, затруднительно. Вот и получается: Лёшка теперь единственный, кто может защитить меня от невзгод. Все шиворот-навыворот.
Дружников словно услышал мои мысли, тут же материализовался на пороге. Восторга его появление не вызвало. Однако и неприятия особого я не ощутила. Пришел и пришел, не гнать же. Мною все еще владела апатия.
Не покинула она меня и тогда, когда Лёшка присел рядышком, погладил по растрепанным волосам. Я даже не заметила, когда вытащила из прически шпильки. Наверное, они выскочили, когда я слишком резко сдернула фату. Красивая была фата, с жемчужным веночком. Жаль, что пропала без толку, как и платье. Жалко пропавшего даром праздничного макияжа, никто его теперь не оценит. Прически тоже жалко, полдня в парикмахерской просидела. Пусть не полдня, но три часа — тоже огромный кусок времени. Знала бы, что ради Лёшкиной потехи, я бы даже голову мыть не стала, не то что в парикмахерской под сушкой париться. Пришла бы на собственную свадьбу нечесаная, в старых джинсах и замызганной футболке. Пусть бы воровал на здоровье, сколько влезет, хоть не так обидно было бы.
Обида как внезапно обожгла, так же и остыла. Лёшка запустил ладонь в мои волосы, попытался провести пальцами, как гребнем. Нет, по-другому. Гребнем наверняка было бы больно: волосы-то спутались от начеса. А у Лёшки мягко вышло. Приятно. Даже не ожидала, что его рука такой теплой окажется. И… уютной, что ли. Понимаю, что звучит крайне неправдоподобно: Лёшка и вдруг уют, тепло. Чем спонтаннее ощущение, тем больший эффект производит. Такое облегчение на меня свалилось, вроде из тела иголки вытащили, которыми кто-то немилосердный щедро меня нашпиговал.