— Dez pipes, обманки, как мы, бывало, говаривали в Париже. — Он усмехнулся. — Dati plumbei. — Каждый кубик с одной стороны утяжелен свинцом. — Улыбка стала еще шире, когда старик с детским восторгом продекламировал стишок:
J'ai dez du plus, j'ai dez du moins,
De Paris, de Chartres, de Rains.
Поэт понял этот куплет из короткой песенки: «На моих костях выпало больше. Мои будут и Париж, и Шартр, и Реймс».
— Да, — продолжал старик, довольный своей шуткой и, похоже, желавший продлить миг возвращенного детства, — у меня есть кости, каждая своего оттенка и устроенная так, что падает на определенную цифру.
Обескураженный, поэт слушал своего собеседника уже с явным облегчением. Между тем веселый дух юности покинул старика.
— Таковы тайны и силы твоих цифр: жульничество, обман, жалкие трюки. Латинское tres близко к treccare твоего родного языка, как и triquar моего родного португальского близко латинскому trias или triccare.
Он вновь поднял и вернул кости в шкатулку на столе, сколоченном из темных, старых досок.
— Что касается вашей благословенной Троицы, то знай, что о ней нет никаких упоминаний, за исключением одной неясной аллюзии в греческом варианте вашего Нового Завета. Знай также, что до времени, абсурдно называемого вашей церковью вторым веком, самого термина trinitas не существовало, а изобрел его христианский теолог Тертуллиан Африканский, тот самый Тертуллиан Африканский, который и дал вашему писанию имя Новый Завет. Знай также, что только два столетия спустя после смерти вашего Христа доктрина Троицы была сформулирована полностью и принята вашей церковью на первом соборе в Никее. — Он не сел, а так и остался стоять перед гостем. — Как человек честный, ты не можешь не признать, что источником вашего увлечения Троицей является также сочинение еще одного африканца, великого нумидийского мыслителя Августина, человека красноречивого и с воображением.
Старик наконец сел, и речь его ушла немного в сторону от темы.
— Ты видел, как люди играют в sortes Virgilianae? Видел, как бросают кости, чтобы найти в «Энеиде» ответ на тот или иной вопрос? Это древняя форма предсказания, восходящая к дням sortes Homericae. Но после смерти Вергилия прошло не так уж много лет, а он умер незадолго до вашего особенного Иисуса — их разделило, наверное, меньшее время, чем то, что лежит между нами, — и христиане восприняли эту языческую форму предсказания. Sortes Sangallenses, sortes Biblicae, sortes Sanctorum. Ты видел, как играют в эти игры, с костями и Библией? — Он остановился в недолгом раздумье. — Интересно, что в славе этого галла, этого зачисленного в святые иберийца, было реальностью, а что легендой?
Он покачал головой.
— Такого рода вещи всегда останутся с нами, потому, что душами людей правят боги, чьи имена отрицают их уста. Эта глупая игра в кости и стихи идет и сейчас, в этот самый момент, где-то рядом, в каждой христианской стране.
Было бы удивительно, если бы такой восторженный человек, как Августин, сам не без склонности к каббале — не под этим, конечно, названием, — проявил рвение в борьбе с общей глупостью. Ведь он, в конце концов, как мне кажется, играл в ту же игру, только в более возвышенной и более опасной сфере: с поддельными костяшками интеллектуального превосходства.
Поэт почувствовал, как поднимаются в нем и сливаются разные течения: течения сопротивления, течения подчинения, течения чувств, не имеющих названия.
— Вы говорите, что не верите в Сына Божьего…
— Я верю в то, что каждый из нас сын Божий. Я верю, что каждый из нас отец Божий. Я верю, что каждый из нас Бог. Я не верю, что кого-то следует называть Спасителем, ставя его над остальными, потому что каждый человек единственный и истинный спаситель, живущий внутри себя, независимо от того, находит ли он его и спасает себя или не находит и обрекает себя на проклятие.
— Но вы говорили о тех трех днях, проведенных Им в гробу, и Его выходе на свет…
— Три дня, пятьдесят лет — число ничего не значит. Да, я почитаю его за то, что он вышел на свет. Именно в этом выходе на свет из гроба я нахожу великую силу, заключенную в рассказе о нем.
Теперь поэт понял. Течения внутри его сошлись — и он понял.
— Да, — сказал старый еврей, — пятьдесят лет и больше. В смертном мраке гроба познания, во мраке, не позволяющем воспринять даже самый слабый запах тончайшей травинки, растущей за стенами гроба. Затем, когда большая часть отведенной мне жизни растрачена впустую и смерть уже позади, приходит воскрешение, и я выхожу из гроба в свет мудрости.
Вот так и ты приходишь ко мне в поиске тайных знаний — j'ai dez du plus, j'ai des du moins, — и я говорю тебе то, что знаю.
Заканчивай свои поиски. Выходи из гроба исканий. Иди к свету, и пусть наполнит тебя запах каждой былинки твоей души и каждой былинки каждого мига этой жизни. Иди и восприми Ее.
— Ее?
— Софию. Σοφια. Sapienza. Saggezza. Под любым из имен мудрость женственна. Мудрость — женщина. Мудрость — Женщина. Та, кто есть то, что она есть. Она.
— А что вас вывело из гроба?
— Ветер.
А потом я снова отправился на север, в Милан. Потому что именно там жила Джульетта, и меня не оставляло тревожное, не дающее покоя чувство, что я могу и не увидеть ее больше.
Любовь с первого взгляда. Жизнь после смерти. Последнее проверить можно — нужно лишь умереть. Но способны ли мы по-настоящему постичь первое?
Можно ли измерить глубину моря в один кратчайший миг, без движения через всю толщу воды? Могут ли звезды обручить две души, никогда не смотревшие на них вместе?
Когда-то однажды я почувствовал, что познал любовь с первого взгляда. Но то было давно, когда, возможно, любовь приходила лишь под маской желания, потребности и слабости. То было прежде, чем я узнал любовь без какой-либо маски. Только тогда, когда я в равной степени смог полюбить ветер в осенних деревьях и душу другого человека, когда любовь истекала из меня так же свободно и бесцельно, как дыхание, когда тот ветер и то дыхание давали мне всю полноту любви, — только тогда я понял, что такое любовь. И только тогда, после многих лет любви к ветру и дыханию, я снова, неожиданно для себя, ощутил любовь с первого взгляда.
Уверен: то была любовь. Боже, она была прекрасна. Но при этом ее физическая красота казалась лишь сиянием красоты духовной, куда более редкой. Никогда еще меня не поражало столь естественное сочетание грации, достоинства и безмятежности. Никогда еще я не смотрел на женщину, видя в ней богиню, блаженный дух, недоступный и величественный. В первый и последний раз я почувствовал собственную ущербность. В первый и последний раз ощутил, что недостоин женщины. И еще она была на двадцать лет моложе.
Но позднее, после того как началось наше бесконечное постижение друг друга, когда мы лежали однажды рядом на постели, а может быть, были разделены морем, она призналась, что испытала то же чувство потрясения любовью в вечер, когда наши глаза встретились впервые.
Мы говорили о том, чтобы родить ребенка. Я потерял дочь, которая могла бы держать меня за руку в час моей смерти. И уже никак не мог ее заменить. Но мне хотелось оставить что-то — что-то настоящее, из плоти и крови, — после себя. Джульетта была единственной женщиной, пробудившей во мне это желание. С помощью врачей или без таковой — потому что счастливая улыбка на ее лице вернула мне желание жить — мы могли это сделать. С Божьей милостью что-то прекрасное и дышащее могло войти в этот мир.
За обедом в «Биче», за добрым белым вином с северных холмов, мы снова говорили о будущем ребенке. Потом, ночью, мы любили друг друга и уснули, крепко обнявшись, и спали до утра, пока заглянувшее в окно солнце не разбудило нас.
Ее колготки лежали на полу у кровати. Я поднял их и, скомкав, засунул в свой дешевый зеленый дорожный чемоданчик. Она поняла, что тем самым я заявил на них свои права.