Смоленский берет скальпель. Небольшой разрез. Помощники пальцами слегка сжимают края раны, чтобы уменьшить кровотечение. Смоленский тонким острым пинцетом коагулирует сосуды. Запах паленого, рана открыта, ее обкладывают зелеными пеленками. «Хорошо придумано – зеленые пеленки. Не слепит», – машинально отмечает про себя Смоленский.
Ассистенты крючками раздвигают мышцы, появляются ребра. Электронож, скальпель. Грудная клетка вскрыта, через небольшое отверстие вырываются воздух и гной. Отсос не поспевает убирать желтую пену.
У ребенка началось воспаление легких, потом в воспаленном участке возник нарыв, который прорвался в грудную полость. Пункциональное лечение не помогало. Смоленский испытал все возможное: и пункции, и дренаж, и раздувание легкого под наркозом. Оставалось единственное: вскрыть грудную полость и удалить пораженное легкое или часть его. Чем ребенок меньше, тем операция ему более показана.
…Два мощных ранорасширителя. Смоленский медленно раскручивает рукоятку, рана становится чуть шире. Теперь в небольшую щель просовывает руку и осторожными гладящими движениями отделяет легкое от грудной стенки. Старается работать точно в слое. Очень медленно. Осторожно. Нащупывает слабое место, где легкое легче отслаивается. Помогает себе другой рукой. Все на ощупь, вслепую. Вот наконец-то сзади появилась свободная площадка. Отсюда легче будет мобилизовать и верхнюю, и нижнюю доли. Вдруг рука проваливается в полость. Струей появляется гной. Еще один абсцесс.
– Может, это гнойник из междолевой щели? – неуверенно говорит рентгенолог Ирина Антоновна.
Все оглядываются на рентгенограмму, прикрепленную на окне.
– Сейчас выведем легкое в рану, станет ясно, – говорит Смоленский.
Он говорит и не узнает своего голоса. «Интересно, сколько времени прошло, – думает он. – Час? Пять часов? Двадцать минут?…»
Но вывести легкое в рану невозможно. Сращения нижней доли с диафрагмой настолько плотные, что тупым путем их не разрушишь.
– Дайте свет от головы, – просит Смоленский. Берет длинные ножницы. Ранорасширители разводятся шире.
Видны плотные спайки. Осторожно рассекает их. Вводит ножницы и раздвигает их в тканях. Удается расслоить все боковые сращения. Еще раз обходит легкое рукой. Вот теперь все. Отсосом и большими марлевыми салфетками сушит плевральную полость. Закладывает сзади большую салфетку. Выводит легкое в рану.
Картина такая, какую он и ожидал: верхняя доля вся разрушена, большой гнойник в средней доле. Он располагается близко к корню. И хотя периферическая часть средней доли воздушна, ее сохранить не удастся. Нижняя доля спаявшаяся, но мягкая на ощупь.
– Раздуй, пожалуйста, легкое, – говорит Смоленский Сережке Кондакову, зажимает пальцами верхнюю и нижнюю доли. Нижняя медленно расправляется. Она розовая и пушистая. Значит, можно ее оставить.
Дальше работа идет почти автоматически. Смоленский подводит диссектор под сосуды, перевязывает и пересекает их. Перевязывает бронхи. Они настолько тонки, что их можно не прошивать.
Отсекает верхнюю и среднюю доли. Еще раз проверяет герметичность швов. Тонкой иглой впрыскивает спирт с новокаином в межреберье, чтобы ребенку после операции легче дышалось.
Грудная клетка зашивается. Швы на мышцы. На подкожную клетчатку. На кожу. На коже – косметический шов, чтобы было незаметно. Потом, через двадцать лет, когда девочка вырастет, это будет иметь значение.
Ребенку 22 дня. Раньше без операции погибали почти все. После операции смертность еще и сейчас велика. Но у Смоленского из восемнадцати больных поправилось пятнадцать. И это главное. А все остальное – пропади оно пропадом!
Лаборантка Надя жила на краю света. За ее домом начиналось поле, за полем лес, а за лесом кончалась земля, и оттуда всходило солнце и запускались в космос ракеты.
В одной стороне леса стоял дом для престарелых. А на другой размещалось общежитие университета. Там жили африканские студенты, и Смоленский иногда встречал их в лесу.
Смоленский стоял возле дома престарелых и смотрел перед собой. Надя бежала по полю в высокой траве. Она подбежала к Смоленскому, подняла лицо, всматриваясь, и он увидел, что не нравится ей.
– Здрасьте вам, – поздоровалась Надя.
– А ко мне сегодня две курсантки приставали, – зачем-то наврал Смоленский.
– Подумаешь! – с пренебрежением сказала Надя. – А меня знаешь кто кадрил? Наследный принц Нигерии! Не веришь?
Смоленский пожал плечами. Он знал, что Нигерия – республика и нет там никакого наследного принца. Но тем не менее Смоленский сразу поверил: на месте всех королей и принцев он тоже кадрил бы только Надю и больше никого.
– Я пошла в субботу загорать. Лежу в купальнике, барахло, не купальник. А один в коричневой рубашечке подходит ко мне, говорит: «Здравствуйте». Я подумала: «Чего это он, получше не нашел?» А потом поняла, что им, наверно, толстые нравятся. Вежливый. Я ему говорю: «Ты за мной не ходи». А он: «Как хотите». Не то что наши. Им одно, а они свое.
Смоленский шел за Надей следом, смотрел на ее голые руки, налитые нежной полнотой, и не понимал, зачем он идет за ней, невыспавшийся и голодный, и так далеко от дома.
– А почему ты его прогнала? – спросил он, скрывая ревность.
– Да ну его, – отмахнулась Надя.
Она вытащила из авоськи сверток, растряхнула. Это был плащ.
– Плащ Ленки Корявиной, – объяснила она.
Кто такая Ленка Корявина, Смоленский не знал, и почему у Нади был Ленкин плащ, тоже оставалось неизвестным.
Они сели на плащ.
– Я тебе поесть принесла, – сказала Надя. Достала из авоськи стеклянную банку, закрытую пластмассовой крышкой, достала ложку, завернутую отдельно в бумажную салфетку.
Смоленский взял банку, ложку и начал есть. Еда была какая-то удивительная, ни на что не похожая и даже отдаленно ничто не напоминающая.
– Что это? – отвлекся от банки Смоленский.
– Рыба в сыре. Очень просто делается: слой рыбы, слой лука и слой сыра, а потом запекается в майонезе. Главное – больше сыра. Тебе нравится?
Смоленский не мог ничего выговорить. Слова были самой приблизительной и несовершенной формой выражения его состояния. Он повел в воздухе рукой.
Надя тихо засмеялась, положила голову на поднятые колени и сбоку смотрела, как ест Смоленский. Она провожала глазами каждый его жест, участвовала в его состоянии и была счастлива тем, что он ест и теперь будет сыт. Смоленский видел: так матери кормили своих больных детей и так же смотрели на них.
– А Бахраку ты тоже рыбу приносила? – спросил он.
– Нет, что ты… У него диета. Он ест только дома. Я подарила ему теплый шарф.
– Ты видишь его сейчас?
– Нет. Помимо института не вижу.
– Почему?
– Не знаю… В меня попало вещество любви, я его любила. А теперь вещество любви ушло, я его больше не люблю…
Смоленский вдруг ощутил свою временность и эпизодичность. Сейчас в нее попало вещество любви, и она любит его и заботится о нем. А потом вещество любви кончится, и она уйдет и даже не обернется. А он останется один на краю света.
– Больше не хочу! – Смоленский протянул Наде банку.
Она взяла банку из его рук, кинула куда-то за спину.
– Зачем? – огорчился он.
– Ты же не хочешь…
Она полезла в карман и достала яблоко.
– На!
Смоленский понял, что, если он откажется, она выкинет и яблоко. Взял его, задержал в ладонях.
Смеркалось. Сквозь деревья просвечивали окна дома престарелых.
– Ну, как Колышкина?
Надя знала всех его больных. Она каждый день приходила в отделение брать кровь, неся перед собой ящичек с пробирками, стеклышками, пузырьками со спиртом.
– Сегодня оперировал, – сказал Смоленский. – Думаю, все обойдется.
– Попандопуло звонил?
– Давай не будем об этом.
– Не будем, – согласилась Надя. – Но ты знаешь, я никогда не бываю до конца счастлива. Потому что, как бы мне ни было хорошо, кому-то в этот момент очень плохо.