– А по-русски Игнат, – дополнила я.
– Дура! – с превосходством сказала Лариска.
Я обиделась, но промолчала.
– А ты заметила, как он смеется? Как будто произносит букву «т». Т-т-т-т-т...
– Отстань! – потребовала я.
– А как ты думаешь, я ему хоть немножко нравлюсь?
– Нравишься, нравишься...
– А с чего ты взяла?
– Вижу!
– А как это заметно?
– Он бронзовеет, – определила я, подразумевая под этим неприступность Игнатия и его цвет лица.
Мы вошли в Летний сад. Статуи стояли закутанные в белое, как в саваны.
– Какие молодцы! – похвалила Лариска.
– Кто?
– Древние греки. И те, кто разбил Летний сад. Они ведь его не себе делали, а нам.
– И себе тоже.
– Себе чуть-чуть...
Мы подошли к прудам. Лед был серый, набухший весною. Я мысленно поставила на лед ногу, мысленно провалилась и мысленно содрогнулась.
Лариска смотрела на лед яркими незрячими глазами. У нее были свои ассоциации.
– Представляешь... – проговорила она. – Океан, ночь, вода черная, небо черное, горизонта не видно. Сплошная чернота, будто земной шар на боку... Не поймешь, где вода, где воздух... И вдруг рарака засветится точечкой, и сразу понятно: вот небо, вот море. Просто сейчас ночь, а будет утро...
– А что это – «рарака»?
– Морской светлячок. В море живет.
Я не понимала, какое отношение это имеет к Игнатию, но обязательно должно было как-то его касаться, потому что вне Игнатия не существовало ничего.
– Он моя рарака, – сказала Лариска. – Если он есть, я обязательно выплыву... Конечно, мне до него как до Турции. Но я буду плыть к нему всю жизнь, пока не помру где-нибудь на полдороге.
– Счастливая! – позавидовала я. – Знаешь, куда тебе плыть.
– И ты знаешь, – серьезно сказала Лариска. – У тебя своя рарака. Талант.
– А что мне с него?
– Другим хорошо.
– Так ведь это другим.
– Ты будешь жечь свой костер для людей. Как древние греки. В этом твое назначение.
– Значит, я буду жечь костер, а ты около него греться?
– У меня свой костер, – сказала Лариска. – Костер любви.
Подул ветер, вздыбил челку над чистым Ларискиным лбом.
Мы побрели по тропинке Летнего сада, где когда-то Лиза встретила на свою голову Германна.
– Давай споем, – предложила я. – Три, четыре...
– А-а-а... – затянули мы с Лариской.
У нас была такая игра: выбросить звук одновременно, как карту, – каждая свой, и слушать, в какой они сплетаются интервал – терция, секунда, секста...
Сегодня получился унисон. Довольно редкое совпадение.
– Давай еще раз, – сказала Лариска.
– А-а-а-а... – затянули мы одновременно.
Снова получился унисон. Мы остановились и засмеялись.
Наверное, наши души были одинаково настроены в этот день, как два камертона, и отзывались Летнему саду одинаковым числом колебаний.
* * *
У Баха было двадцать один человек детей: семь от первой жены и четырнадцать от второй. Эти дети, должно быть, шуршали за стеной, как мухи в кулаке. А Бах уходил в свою комнату, снимал парик и баловался на клавесине.
Я не думаю, чтобы его одолевали сильные страсти, восторги упоения. Он раскладывал свою полифонию интуитивно, как гений, и точно, как математик. Поэтому я не люблю играть Баха с педалью.
Я сидела дома, играла Баха и ждала Лариску. Сегодня Лариска должна была объявить Игнатию о своей любви и послушать, что он скажет в ответ.
Я осталась дома, чтобы не являться на чтение партитур. А чтобы мой прогул не выглядел нарочитым, я не пошла в училище вообще.
В дверь позвонили. Это с войны полов явилась Лариска с трофеями.
Она медленно переступила через порог, вошла в прихожую. Качнулась к стене и припала лицом к обоям.
– Перестань грызть стену, – сказала я. – Что случилось?
Лариска молчала. Она стояла, раскинув руки, как Христос, если бы его прислонили к кресту не затылком, а лицом.
– Что случилось? – испугалась я.
Лариска не пошевелилась.
– Ну, что? – допытывалась я.
– Ничего, – вдруг спокойно проговорила Лариска и отошла от стены. – Я играла, потом перестала играть. Он спросил: «Чего же вы остановились?»
– А ты?
– Я стала играть дальше и доиграла до конца.
– А потом?
– Потом был звонок.
– И ты ничего не сказала?
– Он запретил.
– Как? – не поняла я.
– Глазами. Он так посмотрел, что я ничего не могла сказать.
Лариска говорила тихо и без выражения. У нее не было сил раскрашивать текст интонациями.
– Поешь чего-нибудь, – сказала я.
– Не могу... – прошептала Лариска. Губы у нее были серые.
– Тебе плохо? – испугалась я.
– Нет. Мне никак.
Я привела ее в комнату и уложила на диван. Дала под голову подушку, а сверху кинула плед.
– Твои скоро вернутся? – спросила Лариска.
– У них дежурство.
Лариска съежилась и закрыла глаза. Ресницы ее легли на щеки.
– Мне уйти? – спросила я.
Лариска потрясла головой, не открывая глаз.
Я села к роялю и стала тихо играть Баха.
Лариска открыла глаза и долго глядела перед собой.
Потом забормотала: «Не думать, не думать, не думать, не думать...»
Я перестала играть и спросила:
– Ты сошла с ума?
– Нет, – сказала Лариска. – Это моя гимнастика. Я каждое утро просыпаюсь – и как молитву: «Мужество, мужество, мужество...» Раз пятьсот. И перед сном тоже: «Надежда, надежда, надежда, надежда, надежда...»
Лариска заплакала. Из глаз на подушку поползли слезы. Эти слезы были такие горячие и горючие, что, мне казалось, прожгут насквозь подушку и диван.
– Господи! – вздохнула я. – Да ты оглянись по сторонам. Сколько вокруг настоящих мужчин, которые только и мечтают, чтобы их прибрала к рукам такая девчонка, как ты. Что ты вцепилась в этого Игнатия? У него и рожа-то желтая, как лимон за двадцать пять копеек.
– Я не могу лишить его своей любви, – сказала Лариска. – Может быть, это единственное, что у него есть. Он так одинок...
– А зачем ему твоя любовь?
– А зачем рарака в море? Роса на траве?
На улице раздался выстрел – должно быть, лопнула на ходу камера у грузовика.
Лариска вздрогнула, быстро села.
– Это он... – проговорила она.
Я посмотрела на нее внимательно и поняла, что она в некотором роде сошла с ума.
– Может быть, он любит тебя, но скрывает свои истинные чувства. Может быть, у него принципы, – предположила я.
Лариска возвела на меня глаза. Она не понимала, что это за принципы, во имя которых холостой человек должен скрывать свои истинные чувства.
– Он учитель, ты ученица, – растолковывала я. – Получается, он использует свое служебное положение. Это безнравственно.
Лариска спустила ноги с дивана и стала обуваться.
– Ты куда? – растерялась я.
– К нему. Я знаю, где он живет.
– Зачем ты к нему пойдешь?
– Я скажу: если он хочет, я брошу училище. Плевать мне на это училище!
– Тебя родители выгонят из дома.
– А мне не нужен дом, в котором нет его.
– Я тебя не пущу!
– Ты пойдешь со мной!
– Это нескромно, – попыталась я образумить Лариску. – Явилась – навитая, раскрашенная... Он первый тебя осудит. Мужчины ценят скромность!
Лариска вышла из комнаты. Я услышала, как в ванной яростно плещется вода.
Прошла минута, две, и в комнату вернулась уже не Лариска, а ее сестра из деревни Филимоново: волосы мокрые, гладкие, прижаты к темени и заправлены за уши. Открытый лоб, глаза без ресниц вообще.
– Ну как? – весело спросила Лариска, вытирая полотенцем мокрую шею.
Я молчала, ошеломленная переменой.
– Я готова! – объявила Лариска.
– Подожди... – взмолилась я, но это было равносильно тому, как если бы я обратилась к падающему самолету, вошедшему в штопор.
* * *
Памятник Гоголю был припорошен легко ссыпающимся снегом, и на унылых бронзовых волосах лежала белая шапка.