Впрочем, зачем убивать себя, если можно убить его.
Алена услышала вдруг резкий холод. Она задохнулась. Потом с нее ручьями пошла вода.
Мимо проехала поливальная машина. Шофер, высунувшись, что-то кричал. Похоже, сердился.
Машина проехала. Алена осталась стоять возле автобусной остановки. Волосы ее обвисли. Ресницы текли по лицу черными дорожками. Брюки облепили ноги. Вода натекла в туфли.
Николаев и Другая сейчас гуляют по городу и вполне могут завернуть на Фестивальную улицу. Они пройдут мимо Алены, держась за руки, спаянные радостным чувством.
Николаев узнает Алену, поздоровается: «Привет». Она ответит: «Привет». Потом он скажет: «Пока». Она ответит: «Пока».
Они пройдут мимо. Через несколько шагов та обернется, коротко и цепко обежит Алену глазами.
Это ему надоело. Это он больше ничего не хочет. А она бегает за ним по всему городу, чтобы сказать восемь слов.
Алена пережила унижение – такое сильное, будто встреча произошла на самом деле. Это унижение переплавилось каким-то образом в новое, гордое чувство, и это новое чувство не позволило ей стоять на месте.
Алена пошла по Фестивальной улице. Идти в мокрых туфлях было неудобно. Она сняла их, взяла в руку и пошла босая по теплому асфальту.
Встречные люди оборачивались и смотрели на Алену с удивлением и завистью. Им тоже хотелось снять с себя душную обувь и пойти, как в детстве, легко и полетно. Но все они были не свободны в силу разных причин. Каждый от чего-то зависел.
* * *
Лифт в доме не работал. Он не работал именно потому, что в Алене закончились последние силы. Если бы она хорошо себя чувствовала, то лифт, конечно же, был бы в полной исправности. Алена уже давно заметила подобные совпадения в своей жизни и даже вывела из них закон, который назвала «закон подлости».
Закон сработал, и Алена пешком отправилась на одинна – дцатый этаж. Ей казалось, она передвигается не на ногах, а на клапанах своего сердца.
На десятом этаже Алена остановилась. Еще один лестничный марш, еще одно усилие, и она сможет отгородиться от мира. От людей и облаков. От автобусов и собак. Она, как в пустой гулкий храм, войдет в свое несчастье и никого туда не пустит.
Сейчас, в данную минуту, ей не хотелось ничего. Но когда придет пора что-то почувствовать, ей не захочется ни умирать, ни убивать. Ей захочется просто выжить.
...Николаев сидел перед ее дверью на ступеньках и, похоже, дремал. Увидев Алену, он поднял голову. Поднялся со ступенек. Смотрел, не мигая. Глаза у него были как у коня. У пони. Но в конце концов, у пони, у коня и даже у осла – одинаковые глаза. Рост разный, а глаза одни. Во всем его облике было что-то хрупкое, безрадостное, как в траурной бабочке. От него исходил мрачный шарм.
Алена сглотнула волнение, чтобы не стояло у горла. Волнение немножко отодвинулось, но тут же снова подошло к горлу. Мешало дышать.
– Я тебя с двенадцати часов ищу, – сказала Алена.
– А я тебя с двенадцати часов жду, – сказал Николаев.
– Знаешь что?
– Знаю...
Они качнулись друг к другу. Обнялись. Замерли.
Алена обнимала его так, будто это ее сын, вскормленный и выстраданный, который пришел к ней из опасности и опять должен уйти в опасность. Она обнимала его, будто это был дивный ковбой в широкой шляпе. И не было такой силы, которая могла бы развести их по разным жизненным пространствам.
Алена вздохнула прерывисто – так вздыхает наплакавшийся ребенок. Так вздыхает пересохшая земля после дождя. Было ясно все, кроме одного: почему она, Елена Андреевна Журавлева, такая красивая, положительная, способная к устойчивому чувству, – почему изо всего мужского населения страны она выбрала именно Николаева – мамсика и показушника, к тому же одного с ней роста?
Это была одна из тайн Земли, которую никто никогда не разгадает. Да и не надо.
Вечером Николаев уходил.
Алена ждала: он скажет еще что-то, кроме «пока». Смотрела в его лицо, а он – куда-то вверх. У него были желтоватые белки и выражение, которое она не любила.
Потом он сказал:
– Пока.
И ушел.
Лифт не работал. Николаев сбегал по лестнице, и некоторое время был слышен ритмический рисунок его шагов.
Утром Алена проснулась с ощущением, что ей все надоело.
Стечение обстоятельств
Работник четыреста восемьдесят третьего почтового отделения Клавдия Ивановна Прохоренко, а точнее – тетя Клава – почтовичка, дождалась конца рабочего дня и пошла в гастроном.
Гастроном был в том же доме, что и почта, только с другой стороны, а с третьей и четвертой сторон размещались: химчистка, комбинат бытового обслуживания, столовая и парикмахерская с косметическим кабинетом.
Такие удобства воздвигли рядом с общежитием для студентов-иностранцев, чтобы не бегали туда-сюда по всему городу, а все у них было под рукой: и почта, и парикмахерская.
Тетя Клава вошла в гастроном. Студенты в пестрых одеждах бродили, как озябшие заморские птицы, и, глядя на дымно-курчавые головы негров, тетя Клава думала: «На что им парикмахерская? Их хоть причесывай, хоть не причесывай...»
Мясной отдел был беден в конце дня. Импортные куры в красивых целлофановых пакетах выглядели такими каменно промерзшими, будто их забили до нашей эры и хранили до сегодняшнего дня в районе вечной мерзлоты.
Тетя Клава обвела прилавок скучным взором и поехала на базар.
Базар всегда волновал ее, как когда-то в молодости волновала танцплощадка: возможностью выбора и ожиданием удачи, счастливого случая. И сейчас, входя под своды Черемушкинского рынка, тетя Клава испытала забытое теснение в груди.
Базар встретил ее щедрой осенью, хотя за порогом стояла грязная авитаминозная весна.
Сразу при входе начинались цветы. Они существовали в ведрах с водой, совершенно обособленные от своих заземленных хозяев.
Поговаривали, что цветы эти поморожены, что лукавые хозяева смачивают их в специальном растворе, и цветы вянут в ту же секунду, как только их приносишь домой. Может, это и было правдой. Но, глядя на пионы и розы, на их хрупкую живую нежность, трудно было себе представить, что эта красота кончится, иссякнет когда-нибудь.
Мяса на базаре не было. Видимо, колхозники все продали с утра, сдали весы и уехали к себе в деревню. Тетя Клава долго бродила среди прилавков без дела, потом купила кулек тыквенных семечек и направилась к выходу.
У самых дверей ей повстречалась высокая худая баба в расстегнутом ватнике. Из-под ватника, вытянув шею, выглядывал цыпленок. Он был грязный, облезлый, походил на маленького спившегося орла.
– Сколько стоит этот гусь? – спросила тетя Клава и сняла с губ шелуху от тыквенных семечек.
Баба внимательно оглядела тетю Клаву от шапки, украшенной лисьим хвостом, до туфель на микропоре и сказала:
– Сами вы, гражданка, гусь...
В автобусе все места оказались заняты. Тетя Клава строго оглядела пассажиров, ожидая поймать чей-нибудь виновато бегающий взгляд. Но пассажиры сосредоточенно читали газеты или, глядя в запыленные окна, просматривали в уме свою жизнь.
Тетя Клава встала поустойчивее и тоже стала смотреть перед собой с независимым видом. В ее напряженных глазах отчетливо читалась гордость, настоянная на обиде.
Обида была не в том, что все сидят, а тетя Клава стоит. Это мелочь. Обидно было, что тетя Клава стоит единственная во всем автобусе. Только ей и не хватило места. И так было всегда.
Наверное, Господь Бог задумал тетю Клаву как неудачницу и все пятьдесят лет, которые она жила на свете, не позволял ей отвлекаться от своего первоначального замысла.
Если тетя Клава влюблялась, обязательно не в того, хотя «тот» мог стоять рядом. Если болела – обязательно с осложнениями. Если стояла за чем-нибудь в очереди, то это «что-то» кончалось прямо перед ней. И если бы когда-нибудь реваншисты развязали атомную войну и скинули на город атомную бомбу, то эта бомба попала бы прямо в макушку тети Клавы.