Паша и не обиделся, а просто потрясен был секундным представлением об абсолютном счастье и затем бесконечно огорчен.
И не просто старший по званию стал на пути юноши, а артист кино. Ангел с небес не мог рассчитывать на такой успех в стране победившего материализма, и даже самый знатный секретарь обкома, сколько б ни старался. Только киноэкран мог возвести человека на этот почетный пьедестал. Сержант обязан был отступить пока на попятный двор.
Ворон тем временем нарочно отворачивал от всех свою морду, заслоненную к тому же черными очками. Оркестр смолк и военные, дважды грохнув сапогами, замерли.
— Соня! — попытался все же окликнуть девушку Паша и протянул несколько наискось свои цветы, понимая уже, что никакими букетами дела не поправишь.
— Ах, это опять вы, Павел! — досадливо обернулась девушка, стремительно меняя выражение лица на гораздо худшее, — я не могу взять у вас цветы, это слишком дорогой букет и потом… — она продолжила медленное движение к «москвичу», — я уезжаю. А где же ваш велосипед? — еще спросила она, чуть убавляя шаг для ехидного вопроса, — странно вас видеть без него.
— Я его бросил, Соня. Вернее, он бросил меня, — понуро ответил юноша, радуясь уж хоть какому-нибудь разговору с любимой.
— Я люблю тебя! — выложил он главный, но и самый бесполезный козырь.
— Ах, оставьте меня в покое, Павел. Я не властна над собой, и я уезжаю, и… очень спешу.
— Можно хоть узнать, куда ты собралась? Я же буду искать.
— Представьте, в Гагры! — с гордостью произнесла Соня уже совсем на ходу, — и искать меня не надо! — бросила она, усаживаясь в автомобиль.
Ворон, рассмотрев из машины происходящую сцену, сразу смекнул, что к чему и по достоинству оценил свежесть Пашиных щек, заодно с подтянутостью фигуры. От этого он немедленно поддался растущему тревожному чувству, так что даже в темных шпионских очках прочиталось на лице его довольно подлое выражение.
Соня, впрочем, ничего этого не заметила, поскольку расхожая вороновская физиономия ей буквально свет затмила. В очередной раз не угадала она возле самого носа собственной, возможно, более счастливой судьбы.
Ворон, как только захлопнулась за девушкой дверца, с отразившимся в стекле букетом, газанул так, что сперва задымились под автомобилем вертящиеся колеса, а затем он сразу исчез с глаз, выпустив сизо-голубое облако дыма, повисшее в воздухе, кажется, навсегда.
Павел поднял букет на воздух и повернул голову в поисках урны, чтобы с размаху швырнуть цветы в ее нечистые недра.
— Нет! — прозвенел на всю улицу крик, от которого Паше едва не заложило уши.
Букет замер высоко в воздухе, а Павел задумался.
Не внутренний ли это его собственный голос прозвучал и срезонировал с криком души, чтоб он пожалел красоту букета, не бросал его, а всучил-таки по назначению, как напоминание (пока не завянет) о его, Пашином несравненном чувстве? И может не поздно еще пуститься в догонную экспедицию на каком-либо таксомоторе? Но если это внутренний голос, то надо ли ему верить, или он тоже обманывает, и букет тогда нужно все-таки отшвырнуть вон?
Сержант все оставался в застывшем виде, с поднятыми на воздух цветами, не чувствуя, как все более затекает рука.
Но нет, это не был внутренний голос. Пионерка старшего отряда Кузюткина опрометью бежала к нему поперек дороги, почти не касаясь ногами булыжников и заставив даже запнуться и сбиться с ноги целый строй шагнувших было военных. Им пришлось из-за нее долго шагать на одном месте, пока все не попали в ногу, и затем лишь двинуться опять вперед.
— Пал Палыч! Вы выздоровели?! Какое счастье! — кричала девочка, прицеливаясь броситься вожатому на шею. — Это у вас цветы? — сбавила она разгон и впилась глазами в букет.
— Возьми хоть ты их, Кузюткина, поставишь в воду, — грустно протянул ей цветы юноша.
— Это мне?! — прошептала девочка, и глаза ее заблестели, как два разноцветных бриллианта, — мне еще никто не дарил цветов! Я думала, года три еще никто не подарит!
Вожатый сунул руки глубоко в карманы и, уронив голову на грудь, широким шагом пошагал прочь.
Кузюткина преданно бросилась следом, обеими руками обнимая букет, будто живое существо и все повторяла, задыхаясь, как заведенная:
— Пал Палыч! Пал Палыч! Пал Палыч! Вы только послушайте….
Вскоре они уже ехали вместе в сторону лагеря в переполненной электричке. Паша машинально приобрел в кассе два билета по тридцать копеек, и оба забились в удобный угол тамбура.
«В тамбуре холодно и в то же время как-то тепло»[3], — подумалось сержанту, но эта поэтическая строка так и пронеслась мимо его сознания неоцененной, до другого случая.
— Ты докуда едешь? — спросил он девочку, в самом деле почти не интересуясь ответом.
— Так в лагерь же, как и вы! Всех ведь тогда отпустили на время по домам, а теперь ребята вернулись, а я задержалась из-за простуды.
— Надо же, как все сошлось, — грустно обронил юноша, с трудом ограждая пионерку с цветами в углу от напиравшей толпы.
— Пал Палыч! — горячо зашептала девочка, невольно прижимаясь довольно мокрым носом к его груди, — у меня для вас тайна!
— Разве есть еще тайны в жизни? — скорбно поинтересовался Паша. — Их больше нет, Кузюткина, — утвердительно сообщил он.
— Есть! Есть, Пал Палыч! Даже целых две, если хотите знать. Одну из них я вам сегодня покажу, когда приедем, а еще одну…, — лицо пионерки порозовело, и она как-то значительно оправила юбочку, — потом, попозже, когда я школу закончу.
— Валяй, заканчивай, — грустно прореагировал Павел, качаясь вместе с вагоном и наблюдая в грязноватом окошке пробегающие мимо пейзажи, содержащие множество дачных участков с мелкими халупками для сна и хранения лопат.
— Конечно, Пал Палыч, надо поучиться. Ведь я такая дура еще, даже не помню — что Пушкин сочинил, а что Шекспир или Лев Николаевич Толстой!
— А ты возьми, да выучи, — неодобрительно покосился на девочку вожатый, — вон Чапаева взять, героя гражданской войны: был безграмотным сапожником, но поднатужился и сам научился целой дивизией командовать!
— Вот скоро научусь и буду тобой командовать, — решила про себя Кузюткина, и решение ее было твердо, как гранит.
68
Закончив крутить кино на последнем сеансе, Чапаев вышел на улицу и оглянулся. Под деревом у выхода стояли двое пацанов, один из которых бурно рыдал. Товарищ тряс его за плечи, пытаясь успокоить и говоря при этом:
— Ничего, ничего… Это у тебя с непривычки. Я вот посмотрел пять раз — попривык немного. А сперва тоже давал реву. Конечно, жалко Чапая! Другого такого уж не будет.
Василий двинулся было к ребятам, чтоб ободрить, но не пошел, понял, что не знает, что им сказать Не уверять же, что Чапаев жив. И как объяснить, что оба они, может, Чапаева ничуть не хуже. Только не привелось еще проявить им себя на людях, и приведется ли — неизвестно. И что лучше — тоже неизвестно.
Легко было выступать перед темной народной массой и звать ее за собой, налегая в основном на голос и маня в неопределенное светлое будущее. А что скажешь пацанам, которые этого будущего у него не просили, а просто живут в нем и сожалеют, что не могут спасти Чапаева, который точно знал когда-то, как жить дальше и к чему стремиться?
Он направился к дому, думая, что Матрена скорей всего там. Но и дома женщины не оказалось. Не видно было и признаков того, что она домой заходила. Василий, несколько рассердившись, пошел со двора поискать Матрену. Он заглянул к соседям, прошелся по окрестным улицам, но нигде ее не встретил. Тревога прибавилась к мукам совести, усилив их, и Чапаев принялся не просто ходить, но и бегать по всем дворам и закоулкам, хватать за одежду прохожих с вопросом, не видали ли те такой-то гражданки? Прохожие пугались чапаевской бороды и ничего толком не отвечали.
Отчаявшись, Василий двинул домой, надеясь, что Матрена уж там и волнения его напрасны. Он даже стал ругать себя на ходу, за распущенные нервы, — сидел бы дома, сама б пришла и нашлась. Теперь объяснять надо — что с ним случилось, пока она отлучалась, к примеру, за продуктами. Хотя, какие, к чертям, продукты посреди ночи, когда их и днем не сыскать?!