Он распалялся так, что только ледяное мороженое, загружаемое внутрь круглой помидорообразной головы, мешало ей лопнуть, взорваться или вспыхнуть. Я с интересом слушал, а моя жена сопричастно подхихикивала, радуясь тому, что мы наладили контакт. Он всегда умел заражать людей своими идеями и словами. Любыми словами.
Когда мороженое и слова подошли к концу, когда мороженое уже лезло из ушей, а слова (не те, про телешоу, а другие, непроизнесенные), наоборот, втемяшивались в уши, вкручивались штопором в мозг и не хотели обратно, тогда моя жена улыбнулась мне (уже не той улыбкой, которая была в самые лучшие наши моменты, не той, которую не должен был видеть никто, кроме меня, а другой — предназначенной для всех, для общественного пользования; той улыбкой, которая попадает в кадры светских хроник, объективы телекамер или просто в глаза случайных прохожих), целомудренно поцеловала меня «в щечку» и сказала:
— Ну пока.
Но так расстаться не получилось. Мы бросились Друг на друга, и она в последний раз плакала мне в шорт-слив. Прилагающаяся к моему ужасному образу доза романтики (можете не верить): потом я никогда не стирал этот шорт-слив, я хотел, чтобы у меня остался вкус ее слез.
Ролан Факинберг тогда деликатно отвернулся от тех (последних) объятий, доедая мороженое. У него все было под контролем, у этого Ролана Факинберга.
…Наблюдая за тем, как Ролан Факинберг в стародавней записи вьет очередную веревку, мы с Клоном откупорили по пиву. На экране Антон помялся с ноги на ногу, беспомощно посмотрел в зал — скорее всего увидел там одобрение, — потупил взор, потом снова посмотрел в зал, потом повернулся к камере задом, долго (трясущимися руками) отстегивал ремень, приспустил штаны и заголил зад, принял надлежащую позу — камера приблизилась к анальному отверстию. Синхронно с первым движением ножки от табуретки мы сделали по глотку.
Звук телевизора был убавлен, но даже без него отчетливо различалось, как Ролан Факинберг вместе со всем залом, вместе с миллионами завороженных телезрителей отсчитывал фрикции:
ОДИН, ДВА…
Тогда, в кафе с мороженым, Ролан Факинберг, хрипя от мерзлого льда в глотке, говорил мне:
— Отдельно взятый человек не виноват в том, что годы его сознательной жизни совпали с глобальной модой на тиражирование собственного унижения.
Я кивал головой и соглашался. Он действительно всегда делал правильные выводы. Светлую голову не покоробило никакое пьянство, никакие ежедневные крестопадения на памятнике Ломоносову. Лучший способ бороться с неприятными вещами: модный способ. То есть: когда неприятная вещь становится повсеместно неизбежной, на нее объявляют моду. Раньше так уже поступали: с панком, наркотой, сексуальными извращениями и всякого рода революциями. Однако все это было, как ни крути, приятнее того, что вы имеете теперь. Потому что теперь вы не имеете ничего, зато все имеют вас. А вы, в свою очередь, пытаетесь поиметь тех, кто попроще. В пятидесяти процентах случаев у вас даже получается.
ТРИ… ЧЕТЫРЕ… ПЯТЬ…
Ролан Факинберг как зеркало педерастической революции: всего лишь атрибут. Статичный отражатель. Никаких претензий к старине Ф-бергу. Он всего лишь показал в прямом смысле то, что происходит в иносказательном.
ШЕСТЬ… СЕМЬ…
Под звуки «Тооlа» из воспаленного ануса Антошки вытекает первая струйка крови (условие Ролана Факинберга: никакого вазелина и производных, котируется только реальный хардкор).
ВОСЕМЬ, ДЕВЯТЬ…
ДЕСЯТЬ!
Камера переходит на ликующего Факинберга, потом — на орущий зал, потом — крупным планом на какую-то женщину из зала. Средних лет. Она смущена и не кричит восторженно, как все остальные. Просто улыбается, потупив взгляд в подол. Описание женщины: ничего особенного, крашеная химия, дешевый мейк-ап, уставшие глаза. Тщательно, но без особой надежды замазанные морщинки.
Камера: снова на Ролана. Крупным планом — знаменитый дилдо-микрофон, визитная карточка гениально-генитального шоу (и шоумена). Затем — общий план зала и почти сразу же — все та же женщина. Действительно мать?
Камера: на ножку от табуретки. Ножка от табуретки: испачкана экскрементами вперемешку с кровью. Всего несколько секунд.
Ролан Факинберг как раз подзывал из-за кулис свою вечно голую ассистентку (предмет эротических фантазий и объект мастурбации миллионов тинейджеров, молодых людей в начале карьерной лестницы, отцов семейств, старых людей в конце карьерной лестницы etc.) с пакетом мелочи (все выигрыши всегда оплачивались у него исключительно мелочью), а покрасневший (но явно довольный — все самое страшное позади) Антон натягивал семейные трусы с не читающимся с экрана лейблом, а мы с Клоном сделали по второму глотку, — именно в этот момент раздался звонок в дверь. У меня обычный звонок, резкий и противный, такой, который можно расслышать даже сквозь броню зубодробительной тяжелой музыки, включенной на полную громкость. Никогда не любил все эти новомодные примочки с релаксирующими (якобы) звуками.
* * *
Мне (теперь уже) нечасто звонят в дверь. В обеденное же время суток круг возможностей еще более ограничен: примитивные картошечно-сахарные коммивояжеры, раз в год — студентки с очередным опросом общественного мнения (здравствуйте, мы исследуем такую-то архиважную проблему, это не займет больше десяти минут), улыбчивые придурки в галстуках и с китайским ширпотребом, самый гадкий вариант — перманентно уставший и какой-то аморфный, как на вечных фенаминовых отходняках, участковый мусор, гонимый муторной обязанностью разобраться по факту очередной соседской кляузы.
Глазком я никогда не пользуюсь, а посему то, что происходило на лестничной клетке, когда я открыл дверь, стало для меня сюрпризом. Точнее, сюрпризом было не то, что происходило (там ничего не происходило), а — количество народа.
Их собралось так много, что они едва умещались на бетонном пятачке возле лифта. Если бы кто-нибудь из моих соседей в тот момент вдруг резко открыл дверь, он наверняка перетянул бы ею пару-тройку спин — так плотно они заполонили пространство.
Присутствовали все: от вышеупомянутого участкового мусора до последнего дворника. Сумасшедшие старухи моего подъезда и сумасшедшие старухи соседних подъездов. Все дворовые алкоголики, денно и нощно нависающие вопросительными знаками над открытыми капотами ржавых «копеек» и «Москвичей». Активистки месткомов и домкомов (климактерические женщины с химией и без признаков пола) и их подкаблучные мужья (лысеющие мужчины в трениках с обвисшими коленками, давно безразличные ко всему, кроме затрапезного и беспонтового чемпионата России по футболу).
Все самоизбранные низовые председатели и местечковые массовики-общественники. Члены правления мыслимых и немыслимых, жилищных и нежилищных кооперативов. Я хочу сказать: вообще все.
Сила общественности: почти то же, что корпоративные тренинги. А именно: возможность для любого дерьма хотя бы раз в несколько лет становиться конфеткой. Если говорить иносказательно, то по моей лестничной клетке в данный момент растекались залежи фекалий, как по полу общественного туалета после прорыва канализации. Второй вариант: по моей лестничной клетке были рассыпаны тонны конфет, прямо как в закромах кондитерской фабрики «Рот-Фронт». Выбирайте, что вам ближе.
Я уже понял, что произошло нечто из ряда вон. По их таинственно светящимся лицам, в каждом из которых была заложена мина замедленного действия (сейчас-сейчас, висело в пространстве). По их (опять-таки) количеству.
Действо явно не тянуло на очередную коллективную жалобу или дежурную промывку мозгов. Когда из толпы выделился средних лет субъект с намеком на представительность (херовый, но претенциозный костюм, галстук, примерно моего роста, соответствующее должности пузо, лицо заядлого партаппаратчика, глаза — навыкате, общий стиль — нагло-нахраписто-напористый), — я заранее знал, что он мне скажет.