Кротов согнулся и нерешительно двинулся на голос; они стали медленно выплывать из сумрака – чёрные, как выкройки – двое невысоких, слепившихся широкими плечами, и третий – одинокий в своей долговязости нетерпеливо поскрипывающий сапогами:
– Живей тавай, фитттиль…
Едва перетаскивая непослушные ноги, Кротов подошёл. Один из широкоплечих близнецов рассыпался хриплым кашлем:
– Хы хто хахой? Хы хах стесь охазалсь? Хы што – порядку не знашь? Хы пачему не на Площщщади? Пьян, што ль? Пьянай, сволачь, в день хакой?! Залп чрес семь минут, а он-пьянай! Пьянай, хавари, што ль?
Невидимые руки зашуршали ворсистой материей, щёлкнуло, полоснуло глаза белым светом: Кротов отшатнулся, закрыл лицо рукой.
– Давай документ, фитттиль…
Горбатясь, Кротов деревенеющей рукой полез за пазуху, долго остервенело рылся и вместе с потёртой картонкой выдрал из себя:
– Я право имею. Я работник. Я, знаете ли, работник. Я имею не посещать. Я поесть пришёл. Имею не посещать.
– Дааавааай! – Худощавый надвинулся, заскрипел ремнями портупеи. Они выхватили из его пальцев удостоверение и сгрудились над ним широким трёхликим монстром, уродливо высвеченным упёршимся в картонку фонариком:
– К… К… Кротов. Кротов. Васи… не мешай… Василий Кузьмич… мааассажист четвёртого раз… разряда Центральных Государственных Бань…
Кротов скрестил на животе дрожащие руки и посмотрел вверх: звёзды чётче проступили на высоком тёмном небе и горели холодно и колюче.
– Ды ты не это – а вот это, это… классифицирован как обслу… обслуживающий персонал седьмого порядка важности. Печать. Печать… вот. Уху.
Монстр засопел и медленно развалился на три ленивых куска, луч качнулся и снова ударил по Кротову:
– Кротов. Крот значит. Ты не похож на крота, ишь пальто-то себе длинное достал.
– Он на хлисту похож. Хротоу…
– Кроты толстые.
– Ишь глист, а право имеет. Бааанщик…
Свет пропал, удостоверение полезло в руки ослепшему Кротову:
– Дерши, Хрот.
– Крот – он землю гребёт. Вот так, – возле чёрной головы долговязого заходили грабли огромных рук.
Кротов сунул картонку в карман.
– Топай, банщик.
Кротов, нерешительно ёжась, поправил сползшую на лоб шляпу.
– Топааай, кому сказал! – Один из двойников шаркнул подошвой и угрожающе сплюнул. Кротов повернулся и пошёл к Автокорму.
Пятачок провалился в щель, снизу вылез бумажный стаканчик, тугая струя ударила в его дно. Кротов обнял пальцами мягкий горячий цилиндрик, бережно вынес его из-под нависающего уступа и свободной рукой нащупал в овальной нише выпавший кубик чёрного хлеба.
– Не так страшен черт…
Сзади налетел ветер – холодный и долгий, прополз по брюкам, пошевелил поля кротовской шляпы и ткнулся в спину сохлым листом.
Привалившись к Автокорму, Кротов откусил хлеба, неосторожно склонившись над стаканчиком, хлебнул: свекловичный отвар показался ему горячим и густым. Он снова хлебнул и прислушался: в животе еле слышно ухнуло и ожил крохотный кларнет.
– С утра даже… Ляпсус майнус!
Он рассмеялся, отёр рукавом потёкший нос и опять потянулся к стаканчику, но наверху возник ослепительный свет, мгновенно разросся и перешёл в сухой раскатистый треск. Кротов не успел поднять головы: его пальцы стали белыми, рукава пальто пепельными, чёрный дымящийся кружок свекольного отвара покраснел, в нём вспыхнул зелёно-жёлтый квадрат, отчаянно заискрил, и, распираемый знакомым красным профилем, стал расширяться.
Кротов поднял глаза: квадрат висел над городом, слабо потрескивая, профиль улыбался.
Кротов оглянулся: площадь лежала чиста и светла, дома стали плоскими и близкими, а дальний конец километрового Автокорма торчал рядом, искушая коснуться его рукой.
Квадрат затрещал, запестрил огнями, изогнулся и, медленно оседая, распался жёлто-зелёным бисером.
Снова обвалилась тьма и вместе с нею – приглушённый, широкий и сочный рёв миллионной толпы – там, за кубиками домов, на Главной Площади…
Кротов отбежал от стены и задрал голову: небо взорвалось ярко-синим, хлопнуло во все стороны, в полный рост всплыл Он – уже в объё– ме – громадный, толстый, пестрящий голубыми огнями, с крепко сжатым уходящим в небо кулаком. Мгновение Он стоял, вылепленный огнями, высясь над городом, подпирая собой просветлевший свод, потом заискрил, тронулся, рука повалилась на медленно оседающую голову, рассыпалась голубыми звёздами. Очутившись в темноте, Кротов почувствовал, что он кричит, что шляпы нет на его голове, что пальцы обеих рук сжимают пустоту. Он упал на колени – ослеплённый, оглушённый новым приступом сочного рёва, зашарил руками по асфальту – невидимому, разящему осенней сыростью и свекольным отваром. Над ним снова взорвался свет, прокатился треск и распластался Он – сиренево-красный, плоский, на коричневой трибуне с растопыренной ладонью и запрокинутой головой.
Шляпа, оказывается, лежала рядом, край ослепительно-белого стаканчика торчал из-под пепельно-серого ботинка, хлеб валялся возле нестерпимо голубого Автокорма.
Кротов бросился к нему, схватил, метнулся к шляпе – небо погасло и почти сразу вспыхнуло снова: Он – красно-синий, с жёлтыми искрами пуговиц, вытянулся в зелёном кресле. Кротов нахлобучил шляпу и, придерживая её, подставил Ему своё запрокинутое лицо: кресло стало крениться и вместе с ним – Он, с плеч Его посыпались серебристые погоны, голова поползла вниз, просела, затрещала и разлетелась огненными брызгами.
Кротов проследил за угасанием последних, устало отставших огней, сунул хлеб в карман:
– Закономерность не в этом! Мы к распаду непричастны… Закон… Закон требует, а не мы…
Над головой ослепительно взорвался оранжевый шар, протяжный треск настиг его (так, наверно, боги рвут свои хитоны), расправились блёстки огромной плоскости – Он – в зелёном кителе, коренастый, уперевшийся в город близко посаженными глазами, коротковолосый, узколоб… О, Бооооже!
Кротов замер, присев на сухопарых ногах: левое ухо, Его ухо, ухо, так похожее на съёжившуюся дольку апельсина, ухо, тугие складки которого Кротов вынес ещё из детской памяти, ухо, отлитое в золоте, в бронзе, в стали и в чугуне, вырезанное из мрамора и гранита, из алмаза и янтаря, ухо, не имевшее пространственных границ, разрастающееся с поверхности маковых, рисовых и пшеничных зёрен до километровых транспарантов, ухо, овальный контур которого множат миллионные тиражи, рисуют и лепят художники, описывают писатели, заученно выводят карандаши школьников, – отделилось от искрящей головы, отошло в сторону, вспыхнуло, съёжилось и рассыпалось поспешными звёздами, а Он – сжатый яростным жёлтым окаёмом, ещё горел, ещё парил над городом – безухий и строгий, и лишь когда стал разваливаться на лихорадочные блёстки, оседать, сыпаться и искрить – до Кротова в полной мере дошло то, ЧТО сейчас случилось, ЧТО произошло – тьма свалилась на него, и он окостенел, врос оледеневшими ногами в землю: собралась в сознании вся длинная, отлаженная цепь смутно известного ему аппарата, весь многотысячный штат управления разноцветными огнями салюта (каждый человек отвечает за свою звезду!), и так же, как ухо от упрямой узколобой головы, отслоилась, отошла от этой серо-зелёной, тщательно обученной массы горстка безрассудных смельчаков, управляющих ухом, и встал перед его глазами аккуратный цветной снимок, мельком показанный ему высокопоставленным клиентом, угреватую спину которого он так добросовестно мял по субботам: обложенная кафелем замера, высокая, похожая на сплющенного муравья машина и в её холодно поблескивающей голове – голый, изощрённо защемлённый человек, обезумевший глаз которого (другой заслонён порывисто изогнутой штангой) намертво и навсегда врос в естество Кротова так же прочно, как давно вросла вот эта одинокая, холодная, самая яркая и самая высокая звезда, которую он – ослепший и тяжело дышащий – принял в первую минуту окончательной тьмы и темноты за непогасший остаток салюта.