Хрипач ни на минуту не поверил в развращенность Пыльникова и в то, что его знакомство с Людмилою имеет непристойные стороны. “Это, – думал он, – идет все от той же глупой выдумки Передонова и питается завистливою злобою Грушиной. Но это письмо, – думал он, – показывает, что ходят нежелательные слухи, которые могут бросить тень на достоинство вверенной ему гимназии. И потому надобно принять меры”.
Прежде всего Хрипач пригласил Коковкину, чтобы переговорить с нею о тех обстоятельствах, которые могли способствовать возникновению нежелательных толков.
Коковкина уже знала, в чем дело. Ей сообщили даже еще проще, чем директору. Грушина выждала ее на улице, завязала разговор и рассказала, что Людмила уже вконец развратила Сашу. Коковкина была поражена. Дома она осыпала Сашу упреками. Ей было тем более досадно, что все происходило почти на ее глазах и Саша ходил к Рутиловым с ее ведома. Саша притворился, что ничего не понимает, и спросил:
– Да что же я худого сделал?
Коковкина замялась.
– Как что худого? А сам ты не знаешь? А давно ли я тебя застала в юбке? Забыл, срамник этакий?
– Застали, ну что ж тут особенно худого? так ведь и наказали за то! И что ж такое, точно я краденую юбку надел!
– Скажите, пожалуйста, как рассуждает! – говорила растерянно Коковкина.
– Наказала я тебя, да видно мало.
– Ну, еще накажите, – строптиво, с видом несправедливо обижаемого, сказал Саша. – Сами тогда простили, а теперь мало. А я ведь вас тогда не просил прощать, стоял бы на коленях хоть весь вечер. А то, что ж все попрекать!
– Да уж и в городе, батюшка, про тебя с твоей Людмилочкой говорят, – сказала Коковкина.
– А что говорят-то? – невинно-любопытствующим голосом спросил Саша.
Коковкина опять замялась.
– Что говорят, – известно что! Сам знаешь, что про вас сказать можно. Хорошего-то мало скажут. Шалишь ты много со своею Людмилочкою, вот что говорят.
– Ну, я не буду шалить, – обещал Саша так спокойно, как будто разговор шел об игре в пятнашки.
Он делал невинное лицо, а на душе у него было тяжело. Он выспрашивал Коковкину, что же говорят, и боялся услышать какие-нибудь грубые слова. Что могут говорить о них? Людмилочкина горница окнами в сад, с улицы ее не видно, да и Людмилочка спускает занавески. А если кто подсмотрел, то как об этом могут говорить? Может быть, досадные, оскорбительные слова? Или так говорят, только о том, что он часто ходит?
И вот на другой день Коковкина получила приглашение к директору. Оно совсем растревожило старуху. Она уже и не говорила ничего Саше, собралась тихонько и к назначенному часу отправилась. Хрипач любезно и мягко сообщил ей о полученном им письме. Она заплакала.
– Успокойтесь, мы вас не виним, – говорил Хрипач, – мы вас хорошо знаем. Конечно, вам придется последить за ним построже. А теперь вы мне только расскажите, что там на самом деле было.
От директора Коковкина пришла с новыми упреками Саше.
– Тете напишу, – сказала она, плача.
– Я ни в чем не виноват, пусть тетя приедет, я не боюсь, – говорил Саша и тоже плакал.
На другой день Хрипач пригласил к себе Сашу и спросил его сухо и строго:
– Я желаю знать, какие вы завели знакомства в городе.
Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами.
– Какие же знакомства? – сказал он: – Ольга Васильевна знает, я только к товарищам хожу да к Рутиловым.
– Да, вот именно, – продолжал свой допрос Хрипач, – что вы делаете у Рутиловых?
– Ничего особенного, так, – с тем же невинным видом ответил Саша, – главным образом мы читаем. Барышни Рутиловы стихи очень любят. И я всегда к семи часам бываю дома.
– Может быть, и не всегда? – спросил Хрипач, устремляя на Сашу взор, который постарался сделать проницательным.
– Да, один раз опоздал, – со спокойною откровенностью невинного мальчика сказал Саша, – да и то мне досталось от Ольги Васильевны, и потом я не опаздывал.
Хрипач помолчал. Спокойные Сашины ответы ставили его втупик. Во всяком случае, надо сделать наставление, выговор, но как и за что? Чтобы не внушить мальчику дурных мыслей, которых у него раньше (верил Хрипач) не было, и чтобы не обидеть мальчика, и чтобы сделать все к устранению тех неприятностей, которые могут случиться в будущем из-за этого знакомства. Хрипач подумал, что дело педагога – трудное и ответственное дело, особенно если имеешь честь начальствовать над учебным заведением. Трудное, ответственное дело педагога! Это банальное определение окрылило застывшие было мысли у Хрипача. Он принялся говорить, – скоро, отчетливо и незначительно. Саша слушал из пятого в десятое:
– … первая обязанность ваша как ученика – учиться… нельзя увлекаться обществом, хотя бы и весьма приятным и вполне безукоризненным. во всяком случае, следует сказать, что общество мальчиков вашего возраста для вас гораздо полезнее… Надо дорожить репутацией и своею и учебного заведения… Наконец, – скажу вам прямо, – я имею основания предполагать, что ваши отношения к барышням имеют характер вольности, недопустимой в вашем возрасте, и совсем не согласно с общепринятыми правилами приличия.
Саша заплакал. Ему стало жаль, что о милой Людмилочке могут думать и говорить как об особе, с которою можно вести себя вольно и неприлично.
– Честное слово, ничего худого не было, – уверял он, – мы только читали, гуляли, играли, – ну, бегали, – больше никаких вольностей.
Хрипач похлопал его по плечу и сказал голосом, которому постарался придать сердечность, а все же сухим:
– Послушайте, Пыльников…
(Что бы ему назвать когда мальчика Сашею! Не форменно, и нет еще на то министерского циркуляра?)
– Я вам верю, что ничего худого не было, но все-таки вы лучше прекратите эти частые посещения. Поверьте мне, так будет лучше. Это говорит вам не только ваш наставник и начальник, но и ваш друг.
Саше осталось только поклониться, поблагодарить, а затем пришлось послушаться. И стал Саша забегать к Людмиле только урывками, минут на пять, на десять, – а все же старался побывать каждый день. Досадно было, что приходилось видеться урывками, и Саша вымещал досаду на самой Людмиле. Уже он частенько называл ее Людмилкою, дурищею, ослицею сиамскою, поколачивал ее. А Людмила на все это только хохотала.
Разнесся по городу слух, что актеры здешнего театра устраивают в общественном собрании маскарад с призами за лучшие наряды, женские и мужские. О призах пошли преувеличенные слухи. Говорили, дадут корову даме, велосипед мужчине. Эти слухи волновали горожан. Каждому хотелось выиграть: вещи такие солидные. Поспешно шили наряды. Тратились не жалея. Скрывали придуманные наряды и от ближайших друзей, чтобы кто не похитил блистательной мысли.
Когда появилось печатное объявление о маскараде, – громадные афиши, расклеенные на заборах и разосланные именитым гражданам, – оказалось, что дадут вовсе не корову и не велосипед, а только веер даме и альбом мужчине. Это всех готовившихся к маскараду разочаровало и раздосадовало. Стали роптать. Говорили:
– Стоило тратиться!
– Это просто насмешка – такие призы.
– Должны были сразу объявить.
– Это только у нас возможно поступать так с публикой.
Но все же приготовления продолжались: какой ни будь приз, а получить его лестно.
Дарью и Людмилу приз не занимал, ни сначала, ни после. Нужна им корова! Невидаль – веер! Да и кто будет присуждать призы? Какой у них, у судей, вкус! Но обе сестры увлеклись Людмилиною мечтою послать в маскарад Сашу в женском платье, обмануть таким способом весь город и устроить так, чтобы приз дали ему. И Валерия делала вид, что согласна. Завистливая и слабая, как дитя, она досадовала – Людмилочкин дружок, не к ней же ведь ходит, но спорить с двумя старшими сестрами она не решалась. Только сказала с презрительною усмешечкою:
– Он не посмеет.
– Ну, вот, – решительно сказала Дарья, – мы сделаем так, что никто не узнает.
И когда сестры рассказали Саше про свою затею и сказала ему Людмилочка: “Мы тебя нарядим японкою”, Саша запрыгал и завизжал от восторга. Там будь что будет, – и особенно, если никто не узнает, – а только он согласен, – еще бы не согласен! – ведь это ужасно весело всех одурачить.