— Пей, хоть залейся!
— А чего ж тогда вот эти ждут? — показал Жора на мужиков в праздничных рубахах, которые, покуривая, стояли рядом с замесом.
— Это советчики!
— Руководители!
— У них язва желудка!
Сирота подмигнул Ирке — молодец я? — и потянул майку из-за спины.
— Уговорили!
Мы прошли во двор к бабам, которые возились в сарайчике, превращенном в летнюю кухню, — стучали ножами по столу, резали лук, крошили капусту, готовили угощение добрым людям, пришедшим делать саман для дома, в котором будут жить Женя и его жена.
Ноги у женщин были по самые колени в глине, подолы платьев в глине, волосы перевязаны косынками.
Бабы успели загореть, лица у них лоснились, опаленные солнцем и печным жаром…
В своих измазанных платьях с подоткнутыми подолами, крепконогие, туго перевязанные косынками, они были именно бабами. Ирка так и поздоровалась с ними:
— Здравствуйте, бабоньки.
Муля, ничуть не подавленная обилием забот, свалившихся ей на голову, крикнула ей на бегу:
— А мы на вас уже не надеялись.
Вернулась и стала в сотый раз рассказывать, где в саду будет стоять Женин дом, куда окнами, сколько деревьев для него придется вырубить.
— Я наконец от всех вас избавлюсь, — сказала она Ирке. — Сама заживу. Увидишь, какой у меня в доме будет порядок. А то живешь, как в кузне. Грязь, пеленки нестираные. Я ничего плохого про свою невестку не скажу, а неаккуратная.
— Разжигаешь, Муля, потихоньку пожарчик, — засмеялась Ирка. — Ни с кем не хочешь Женю делить?
Подошла, будто двумя рубанками строгая пол в кухне — шорг-шорг, — бессмертная Мулина мать, всмотрелась в Ирку, словно из освещенной комнаты в темную:
— Это кто?
Муля отмахнулась от нее, и бабка, недовольно ворча: «Ничего не говорят!» — пошла из кухни. Во дворе она подобрала хворостину и замахнулась на мальчишек, осаждавших глиняную гору:
— Кши, окаянные! Вот искушение.
Бабка кричала и замахивалась так, чтобы все видели ее старание.
— Десять лет у нее работы не было, — сказала Муля, — а тут появилась.
Муля вдруг сорвалась, подбежала к бабке:
— Мама, не гоняйте пацанов! А то я вас к Мите отправлю!
Ирка переглянулась с женщинами:
— Все такая же?
Ей понимающе ответили:
— С утра пораньше всем разгон дает!
— Уж и как саман надо делать, мужиков учила. Цыган лошадей пригнал, лошадьми глину месили, так и его учила. Сама не спит и других на работе загоняет.
Баба Маня сказала:
— Муля не может, чтобы кого-нибудь не долбануть до крови. Женька сегодня ночью умаялся, заснул, а она бегает по двору: и то, мол, не сделано и это, а он спит. «Да чего вам? Они строятся, пусть делают, как хотят». — «Они мне мешают». Она уже не дождется, когда останется одна. Это у нее мысль такая: «Когда я вас, чертей, поразгоняю! И то у меня будет так, и это…» Энергии в ней молодой много. Я это понимаю, в тридцать четыре года вдова.
Мне дали рабочие залатанные Женькины брюки, Ирке отыскали старое, пахнущее старым, давно не стиранным платье, она переоделась, разулась, подоткнула подол и босыми ногами ступила на горячую землю. Земля была твердой, колючей, обильно усыпанной комочками просохшей, затвердевшей глины, острой крошкой жужелицы и кирпича, и Ирка пошла, неуверенно покачиваясь, словно пританцовывая. Ее встретили подбадривающими выкриками:
— Давай-давай!
— Смелей ходи!
Молодые парни, Женькины друзья, набрасывавшие вилами саман на носилки, разделись до трусов. Мужики постарше ограничились тем, что сняли рубашки и выше колен подкатили брюки — приличия на улице блюлись по-деревенски.
Многие мужики работали всю ночь — рассыпали глину в толщину штыка, перелопачивали ее, забрасывали соломой, поливали из шланга, протянутого от колонки, смотрели, как цыган, весь синий от наколок, хвастаясь, гонял по глине двух ломовых лошадей. У лошадей — гнедой кобылы и ее двухлетнего сына — развязались длинные хвосты, в хвосты набилась глина, и глиняные колтуны тяжело свисали к самой земле. Лошади уже сделали свою работу, их привязали к забору в тени акации. Они стояли, устало подрагивая кожей. Морды у них тоже были усталыми. Над глазом коника сохла огромная глиняная клякса, глиняными у него были редкие короткие ресницы, волоски на нижней губе.
— Загонял ты коника, — сказала Ирка цыгану, — не жалко?
— Его? — крикнул цыган (он и потом все время кричал, а не говорил). — Он и не работал! Она работала. Мать! Она за него всю ночь работала.
Цыган был пьян. Он был законно пьян. Он сделал свое дело, и теперь его должны были поить водкой. Он всем показывал, что пьян. Сидел на корточках в тени акации рядом со своими лошадьми, забрызганный глиной еще больше, чем его лошади, смуглокожий, худющий, с толстыми мослами коленок, с толстыми мослами локтей и запястий, и кричал на работающих, советовал им что-то, укорял их в том, что они все делают не так.
— А ты носилки не бери, — крикнул он Ирке, — живот надорвешь. Ты бери станок набивать. Станок набивать — бабье дело.
Мужики вообще-то неодобрительно посматривали на цыгана. Им не нравилось его хвастовство, то, что выпил он еще перед работой вчера вечером и потом, во время работы, тоже пил, куражился над лошадьми и притомил их больше, чем нужно. Но им и приятно было смотреть на пьяного цыгана! Цыган сделал свою работу, и то, что теперь он пьян, как раз об этом и свидетельствовало.
Ирка позвала Нинку, и они вдвоем взялись за носилки. Носилки были грубыми, тяжелыми, с толстыми грубыми рукоятками. Мужики набросали саману «с верхом», и Ирка, подняв носилки, «села на ноги». Она сделала несколько торопливых шагов — медленные и не получились бы, — носилки, как маятник, пошли из стороны в сторону, раскачали их с Нинкой. Но Ирка справилась и с носилками, и с болью в ладонях, и с болью в босых ногах, которым камешки и жужелица казались теперь особенно острыми.
Они благополучно донесли саман, вывалили его на землю и под одобрительные шуточки мужиков пошли назад.
Во второй раз им под носилки заботливо подложили кирпичи, чтобы сподручнее было браться за ручки («Малая механизация!» — сострил Жора Сирота).
Они отнесли с десяток носилок, и Ирка почувствовала, что втянулась. Она это почувствовала и потому, что смело и даже с удовольствием ступала в самый замес, в мокрую, скользкую глину, и потому, что боль в ладонях не то чтобы притупилась, а сделалась привычной, и потому, что солнце, под палящие лучи которого полчаса назад, казалось, и ступить немыслимо, — теперь жгло терпимо и даже приятно, мгновенно высушивало пот, стоило лишь на минуту приостановиться.
Но самое главное (она мне потом об этом говорила), Ирка вдруг почувствовала прилив бабьей умиленности перед мужицкой силой, перед мужицким умением все сделать: и саман замесить, и хату поставить, и лошадьми управлять, и где-то там, у себя на заводе, работать. Это была уличная, окраинная бабья умиленность, которую Ирка всегда вытравляла в себе, презирала в Нинке, в своих уличных подругах и которой было много даже у непримиримой и воинственной Мули.
С досаафского аэродрома каждые десять минут поднимались вертолеты. Оглушая, треща пропеллерами, они проходили низко над головами саманщиков.
— Летаете, — сказал Жора Сирота, — вы саман попробуйте! — И подмигнул Ирке.
Я прислушивался к разговору мужиков, грузивших саман на носилки. Это был обыкновенный обмен шуточками, но все же так шутить могли только вот эти мужики, которые и у себя дома, и на производстве все делали своими руками.
— Дядя Федя, — приставал Жора Сирота, подхватывая вилами соломенную притруску с замеса, — какое это сено?
У дяди Феди потревоженное оспой лицо, малоподвижные косящие глаза. Чтобы взглянуть на собеседника, он поворачивается к нему чуть боком.
— А кто его знает!
Дядя Федя явно осторожничает, не хочет ввязываться в разговор, в котором молодой парень собирается побить его своими знаниями.
— Как «кто знает»? — картинно поражается Жора.