Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не может успокоиться и мудрый Нечай: "Я с вечера обмечтал, как запрягу, да как мимо кузни проеду, возьму у кузнеца по путе необходимый гвоздок... А тут? Ты, значит, будешь думать, а я -- сполнять... А через годок-то тебе командовать шибко поглянется...

Вот я и еще гляжу -- не заботится ли кто в моем деле об себе".

Сидят рядышком в правлении мудрецы. Наблюдения мужицкие точны, не без юмора: "А войны-то, мужики... не должно случиться... Покуда меня в газетке мелким буржуем величают -- войны не жди. Перед войной мужика завсегда героем представлят!"

А то вдруг с философской глубиной: "Это как день запросто -- матерого кулака выселить за болото, за город Тобольск, либо в Турухан... А на ком кончать будем? Ты скажи мне, Фофан, -- спросил Нечай, -- кто ее, эту самую точку, приметил?.."

Звучит главная тема, к которой то и дело возвращаются самые глубокие произведения советской литературы. В пьесе Михаила Шатрова "Большевики", интересной своей документальностью, беседуют руководители Октябрьского переворота; беседуют у дверей, за которыми лежит Ленин, раненный эсеркой Каплан. И вдруг они... переходят на немецкий, чтобы не поняла стенографистка, фиксирующая их разговор.

Отчего перешли на немецкий интеллигенты-революционеры, позднее истребленные Сталиным? Да поднялись они в своих размышлениях -- ненадолго, правда, -- до высоты хромого деда Нечая. В тревоге спрашивают друг друга, готовясь объявить, в отместку за ранение Ленина, красный террор: "Можно ли управлять массовым террором? Не вырвется ли он из рук?"

Хромой Нечай вопрос задал, крестьянин Фофан не ответил. Не ответили и большевики, вознесенные на вершину власти. Вернее, ответили -- красным террором. Что произошло потом, знают все...

Впервые после прозы Бабеля появляется книга, в которой мужик догадывается о бессмысленной жестокости власти.

Колывушка убил свою лошадь, чтоб не досталась нелюдям. Александр Ударцев поджег свое зерно.

Об Ударцеве у Залыгина и слова человеческого нет. Только прокурорское, смертное, хотя литература, по природе своей, смертных приговоров, без всестороннего рассмотрения и права апелляции, не выносит.

Жену Ударцева с детишками автор еще хочет как-то выгородить: мол, плохо, недружно жила с Ударцевым, отдали ее, беднячку, в богатый дом...

"Классовый подход" проявляет автор, а то и вовсе забьют, "засекут на литературной конюшне". Сергей Залыгин подымает голос в защиту лишь Степана Чаузова, причисленного к "социально чуждым" по навету и злобе, "кулака понарошке". Т. е. в общем-то человека "социально близкого".

И вот это, может быть, яснее всего свидетельствует о нынешней нравственности государства, которое истребление почти десяти миллионов крестьян считает актом бесповоротно правильным... "Были, конечно, отдельные недостатки"...

Сергей Залыгин не спорит прямо с "официальной нравственностью", то есть узаконенной безнравственностью. Однако, несмотря на всю осторожность Залыгина, трудно не заметить близости описаний Залыгина и Бабеля.

У Бабеля власть отвратительно суетлива. И залыгинский председатель Печура Павел -- "таловый мужичонка"... "руки -- едва ли не по колено и туда-сюда болтаются".

У Бабеля председатель говорит газетными стереотипами. И у Залыгина: "Тут бы перешагнуть скорее через период времени... а дальше и пойдем и пойдем и пойдем -- до самой до счастливой жизни".

Одно изменилось -- автор поубавил энтузиазма власти, добавил -цинизма. "Что нам говорят в районе -- я то же самое, только громчее, повторяю. Довольные остаются. Говорят: сознательный председатель..." И опять поболтал руками Печура. "Руки у него длинные, тонкие, не крестьянские вроде, руки -- не ухватистые... Не земляной он человек, Павел, не на крестьянскую колодку деланый".

Он и сам понимает это, потому и прочит Степана Чаузова в председатели. Однако не пожелал Чаузов приспосабливаться -- где смолчать, где поддакнуть. Отсюда и начались все его беды...

Не отдал он последнего зерна -- тут же началось заседание тройки по "довыявлению" кулачества. В тройке Ю-рист и Корякин, первый председатель комбеда. Уже не мужик, а начальник. Требует он записать Степана Чаузова в кулаки. Юрист возражает, Корякин начинает угрожать: "...Вы меня... со сталинского курса не свернете!"

И точно, не свернул Корякин со сталинского курса. Чтоб скомпрометировать Степана Чаузова, подсылает к нему никудышного мужичонку Егорку Гилева, и тот шепчет Степану, будто его Александр Ударцев, поджигатель, кличет. Не поддается на провокацию Чаузов, не выходит из дому, но и этого достаточно Корякину. "...Чаузов в избушку к Ударцеву не пошел!.. Что ж из того! Но ведь... не сказал, что Ударцев здесь скрывается?"

Как видим, провокация задумана поистине со сталинским изуверством. Вымани они Степана Чаузова из дому -- крышка ему. Не вымани -- тоже крышка. Не донес.

Корякин говорит следователю в задушевной беседе: "Вот как весной капель падает -- кап-кап! Кап-кап! И ничто-то ее не замутит, ни сориночки в ней нету! Будто слеза ребячья. -- Погладил следователя по плечу. -- Вот какую мы нынче создаем идеологию!"

Даже следователь не смог противостоять Корякину, что же сказать о Степане!..

"Ты скажи: кого ж я вот этим (долотом. -- Г.С.) должен стукнуть, а? -говорит Степан Егорке Гилеву, подосланному Корякиным... -- Кабы советская власть против меня офицера выслала с кокардой, с эполетами, с пушкой -- я бы его, -- веришь-не веришь, -- а достал бы каким стежком подлиньше... А теперь кого я доставать буду? Печуру Павла? Либо Фофана? Она же, советская власть, что ни делает -- все мужицкими руками. И никто ее не спалит и не спихнет. И я своим детям не враг, когда она им жизнь обещает. Кого же бить-то? А?"

Не знают мужики, как от беды схорониться. Им про "историю объясняют", они открещиваются: "Туды-т ее, историю!.. Хочь бы без истории сколь пожить! А то она все наперед тебя лезет". "...история-то тоже, поди-кось, не кобыла, чтоб ее туды-сюды дергать".

"...Жили в Крутых Луках мужики с давних-давних пор, с далеких времен -чуть что не с самого Ермака, вольные мужики и беглые с уральских Демидовских заводов, с российских волостей и губерний, и все они копили и копили думы о мужицкой своей жизни, от прадедов к правнукам тянулись те мысли и дотянулись они до этой вот двери..." Двери Степана Чаузова.

Какая же одуряющая сила обрушилась на крестьянство Сибири, издревле вольных мужиков, не боящихся ни Бога, ни черта, если и они поддаются обману, оказываются, по сути, такими же мовчунами, как селяне Бабеля.

Хромой Нечай принес Степану Чаузову, предназначенному к высылке, ящик с гвоздями: пригодятся. Спросил Митю, уполномоченного:

-- ...правда ли, будто Чаузов Степан, крутолучинский мужик, кулак и людям вражина?

-- Нет, -- сказал Митя, -- Чаузов кулак не настоящий.

-- А почто же ты его высылаешь по-настоящему?

-- Переделка всей жизни, товарищ Нечаев... -- Лес рубят, щепки летят..."

Верит Митя, что слезы жены Степана -- последние. "...Может быть, еще пройдет лет пять -- потом классовой борьбы у нас не будет, установится полная справедливость. И слез не будет уже. Никогда!" Не пять, все сорок пять лет прошло с той поры. До предела обнажается безнравственность дней, не допускавших в "литературе бесклассового общества" и слова человеческого -- о "классово чуждых!"

И снова хватает за сердце схожесть с Бабелем! У Бабеля ссыльные женщины "сидели на тюках, как окоченевшие птицы". И у Сергея Залыгина Ольга Ударцева "будто морозом за душу прихваченная..."

Увозят Чаузовых. Свои, деревенские, у ворот стоят. Баба взвыла какая-то, на нее прикрикнули: "...Замолчь...". Точь-точь, как у Бабеля: "Примись, стерво!"

Вот она, и последняя фраза повести "На Иртыше", не случайно напоминающая нам "корякинскую идеологию", чистую, как капель по весне...

"Капель была -- первая в году. С крыш сосульки нависли и капли -крупные такие -- в наледь на земле ударялись, звенели: кап-капкап-кап!"

73
{"b":"137138","o":1}