... Он почувствовал себя старым и навсегда усталым. Он вдруг увидел себя со стороны -- обрюзгший, лысый мужчина, с отечным лицом, идет по мосту, стиснув в руке шляпу. Боже, как быстро он состарился! Когда же это случилось? Он, Володя Минаев, запевала школьного хора, секретарь факультетской ячейки... Ему вдруг стало страшно -- неужели он уже старик?"
Потребовалось много лет и много унижений, чтоб ученый заставил себя застыть на этом "воззрении": движется мост, а не река, не льдины...
С предельной резкостью Даниил Гранин описывает распад личности, глазами самого Минаева, который "помнил 'свое унизительное бессилие, когда главный конструктор, прихлебывая чай, выслушал его страстную речь и сказал, умышленно перевирая фамилию: "Послушайте, вы, Линяев, если вы сунетесь еще раз с этим абсурдом, я вас выкину с завода. Идите". Вместе с друзьями он еще пробовал сопротивляться, ходил, доказывал. Все было напрасно. Они могли убить на эту безнадежную борьбу три, пять... десять лет и ничего бы не добились. Их было трое. Сперва уволили с завода одного, потом другого. Очередь была за Минаевым. Тогда он сделал вид, что смирился. Он утешал себя: это временно. Надо пойти в обход, сперва добиться независимости, авторитета, а потом громить этих бюрократов. Стиснув зубы, он продвигался к своей цели. Его назначили заместителем начальника цеха. Он приучал себя терпеть и молчать. Во имя этого дня, когда он сможет сделать то, что надо.
... Сколько таких Ольховских осталось позади!.. Неустанно, как муравей, он возводил здание своего положения, стараясь сделать его еще крепче. Зачем? Чего он добился? Чем выше он забирался, тем меньше он становился самим собой".
Завершается рассказ на высокой разоблачительной ноте. Минаев предал Ольховского и в Москве, в министерстве, ибо академик Строев нужен был институту и по другим делам. Он может помочь что-то достать, пропихнуть.
Дело происходит в вагоне, в котором возвращается в Ленинград Минаев, снова -- в какой уж раз! -- предавший изобретателя Ольховского. Минаев смотрит в ночное стекло и видит лишь свое отражение в стекле.
"На фоне густой черноты ночи, -- пишет автор, -- двойное зеркальное стекло отразило грузную фигуру в полосатой пижаме, отечное лицо с папиросой в углу твердо сжатого рта и еще одну, более смутную фигуру всю в блестках дождя. Папиросный дым, касаясь холодного стекла, стлался сизыми, льнущими завитками. Сквозь них, из черной глубины окна, там, за вагоном, на Минаева смотрел тот, молодой, в намокшей кепке, в потертом пиджачке студенческих времен. Струйки воды стекали по его бледным щекам, по тонкой цыплячьей шее. "Вот видишь, ты опять откладываешь, чепуховая ты личность. Просто жалко смотреть на тебя". -- "Надо считаться с реальными обстоятельствами, легко фантазировать, не зная жизни, а я изучил ее". -- "Ты обещал стать самим собой. Вот, мол, назначат директором, вот укреплюсь, а теперь..." -"Наивный мальчик! Как будто директор -- это бог. Если бы я работал в министерстве..."
И был еще третий Минаев, который слушал, как старый ловко успокаивал молодого, уверенно доказывая неизбежность случившегося, обещая помочь Ольховскому, как только сложится нужное обстоятельство, и который знал, что никогда этого не будет. Он всегда будет хитрить с самим собой, вести эту бесконечную игру, не имея сил вырваться из плена собственного двоедушия. У него всегда будут оправдания. Он всегда будет стремиться стать честным завтра..."
Этот внутренний монолог, напоминающий разговор Ивана Карамазова с чертом, и венчает рассказ.
Даниил Гранин сорвал с "нового класса" последние покровы. Сказал еще раз о том, что так называемые технократы в СССР, на которых иные возлагают какие-то надежды, в большинстве своем нравственно выродились, и уже практически ничем не отличаются от душителей из партийного аппарата, разве что более изощренной системой самооправданий...
ШУМНАЯ ОСЕНЬ АНТИСТАЛИНСКОГО ГОДА
Владимир Дудинцев. "Не хлебом единым"
Роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым" никого не оставил равнодушным. Вместе с Даниилом Граниным и другими Дудинцев предпринял, может быть, самую решительную попытку открыть общественному сознанию новые горизонты...
А потребность в этом была насущнейшая. В том же 1956 году в стране "победившего социализма" впервые произошли волнения и забастовки в Москве. Забастовали шоферы машин-кранов и кузнечный цех огромного завода "Шарикоподшипник".
Я прожил на Шарикоподшипниковской улице, возле завода, много лет, окончил там школу, оттуда ушел на войну. Естественно, я не мешкая приехал на суд, перед которым предстали несколько парней-забастовщиков. Судили их, как легко было представить, не за забастовку (какие могут быть забастовки в рабоче-крестьянском государстве?!), а -- за хулиганство; один из парней взял мастера, наглеца и вора, за грудки и потряс.
Я видел, как накален зал. В ответ на угрозу судьи вывести старого рабочего, подавшего с места реплику, зал вскричал как один человек: "Все уйдем!" В зале теснилось около тысячи рабочих, и, помню, милиционеров, которые жались по стенам, вдруг как ветром выдуло.
Судью после процесса вывели через заднюю дверь, когда все разошлись...
Люди тянулись к осмыслению бытия, увидев вдруг, что их "рабочее государство" враждебно рабочему человеку, как и при Сталине.
Легко в связи с этим понять, почему Владимир Дудинцев, несмотря на то, что книга его написана неровно, оказался в фокусе общественного внимания.
Дудинцев вряд ли, на мой взгляд, останется "на отмелях времен", как Солженицын или "Ухабы" Тендрякова, о которых речь впереди. Как и роман Веры Пановой "Кружилиха", ценный более всего образом Листопада, роман Дудинцева, несомненно, останется в истории русской общественной мысли. Останется, конечно, образом Дроздова, близким Листопаду.
Однако время уже иное, не расстрельное, можно было о листопадах потолковать всерьез.
Образ Дроздова -- это сокрушительный удар по "сталинским соколам"... Их суровое разоблачение.
Образ Дроздова дан не только в авторском описании, но и в самоанализе, и в окружении образов-вещей, не менее выразительных, чем самоанализ.
Попробуем понять, рассматривая роман страницу за страницей, какими приемами автор создает этот образ, ставший нарицательным для нескольких поколений.
У Дроздова, человека отнюдь неглупого, есть своя теория, которая позволяет ему безбоязненно шагать вперед, участвовать в обсуждении вопросов, в которых он мало что понимает. "Трудности большой руководящей работы не пугали, а, наоборот, манили его. На этот счет у него была даже своя теория. Он считал, что нужно всегда испытывать трудности роста, тянуться вверх и немножко не соответствовать. Должность должна быть всегда чуть-чуть не по силам".
Уже на первых страницах автор бьет не по мелочам. "Культ некомпетентности" -- это, пожалуй, основа основ, на которой стоит бюрократия, готовая по "призыву парши" руководить чем угодно: сегодня баней, завтра культурой, послезавтра самолетостроением. Дудинцев берет, что называется, быка за рога.
Дроздов, конечно, малообразованный человек. В одной докладной записке он пишет "обеспеч" без мягкого знака, и автор это подчеркивает.
Дроздов убедил самого себя, и давно, что руководить -- это почти что его родовое право, словно он родился не в крестьянской хате, а в боярских палатах. Он старался и внешне соответствовать этому своему убеждению. Сарказм автора не мешает читателю узнавать знакомые черты номенклатурной фигуры: "Дроздов, маленький, в кожаном глянцевом пальто шоколадного цвета, с воротником из мраморного каракуля, и в такой же мраморно-сизой ушанке".
Это уж почти памятник самому себе.
Однако на следующих страницах, едва автор оставляет Дроздова в кругу его семьи, памятник этот оживает во всей его неприглядной правде. Ложь стала образом существования дроздовской семьи, на все телефонные звонки домашние отвечают по его распоряжению, что "его нет дома".