И опять -- быт. Обычный, деревенский. Казенный, поскольку это -Правление.
Полумрак. Случайные плакаты и лозунги. К какой-то праздничной дате. Но висят они, по обыкновению, круглый год. Список членов колхоза с указанием выработанных трудодней. И пустая, вся черная, доска, разделенная чертой на две равные части. На одной половине сверху написано: "черная", на другой -"красная".
Доска черна, как их жизнь. Но одну половину принято считать красной. Почетной.
Вы уже начинаете постигать атмосферу ожидания, хотя, казалось, еще ничего не сказано. Дым. Доска. Случайные реплики. Сахара в деревне нет. Нет, никто не жалуется! Просто один из курцов сообщает, что ему кладовщик "подбросил два кило. Боится, что ли?" Другой подтверждает: "Конечно, боится! Я ж теперь новый кладовщик". Автор поясняет тут же, что кладовщиком-то назначили его, колхозника этого, потому что он в партию вступил. А вступив в нее несколько месяцев назад, начал поговаривать о том, что все командные посты в колхозе должны занимать коммунисты.
Все просто, даже простодушно. Получил партбилет -- на тебе дополнительный корм! Тем более, тут же вспомнили, что старый кладовщик проворовался. А то раньше не знали...
Новый коммунист-кладовщик купил авторучку и стал носить галстук. Приобщился к руководству.
Атмосфера прояснилась, несмотря на дым. Теперь все явственней звучит главная тема. "Взял-то я взял (сахар то есть. -- Г.С.), -- сказал Щукин после некоторого раздумья. -- Но где же все-таки правда? Куда уходит сахар? Где мыло? Где все?.." А другой собеседник шутит: "Зачем тебе правда, ты сейчас -- кладовщик?"
Кто-то прогудел деловито: "Ну, правда -- она нужна. На ней все держимся. Только я, мужики, чего-то опять не понимаю. Не могу понять, что у нас в районе делается? Вот ведь сказали -- планируйте снизу, пусть колхоз решает, что ему выгодно сеять, что нет. А план не утверждают. Третий раз вернули для поправок... От нашего плана опять ничего не осталось".
Разговор обретает глубину: от сахара, от коров -- к тому, что руки у людей связаны.
"Вот тебе и правда. Не верят нам", -- говорит один из героев. "Правду у нас в районе сажают только в почетные президиумы, чтоб не обижалась да помалкивала", -- сказал другой колхозник и бросил окурок в горшок. Ввернул слово и Щукин, кладовщик: "Правда нужна только для собраний, по праздникам, как критика и самокритика. К делу она неприменима, -- так, что ли, выходит?"
Так и длится этот обмен репликами. Обычный человеческий разговор людей, которым надоела ложь. Хотя иные, как новый кладовщик, уже успевают извлечь из нее выгоду. Очень просто уговорить себя: власть кто? Партия... Значит, и я власть, давай должность!
Завершается эта вполне человеческая доверительная беседа односельчан досадливой репликой одного из героев, который был в районе, у самого, и сказал тому: "... Что ж вы. говорю, с нами делаете? Не согласятся колхозники третий раз план изменять. А он говорит: "Вот ты и убеждай. Мы тебя раньше убеждали, когда колхозы организовывали. А сейчас ты убеждай других. Проводи партийную линию. Вы, говорит, теперь наши рычаги в деревне".
Так впервые появляется это словечко: рычаги. В каком значении? Для какой цели людей рычагами назвали? Для того, как видите, чтоб восторжествовала официальная ложь. Неосуществимые планы. Планы-разорители. Чтоб сеяли не то, что деды сеяли и что взойдет. А то, что решили в Москве да по областям и районам разверстали.
Другая власть -- другие "планы" в почете...
Как в таком случае может вести себя секретарь райкома? Честный -напишет протест, подставит голову под удар. Нечестный... Сама система, как видим, отбирает их, как сортовые зерна. Один к одному. "Он с народом не разговаривает по-простому, -- рассказывает о секретаре райкома тот же колхозник. -- Ведь знает, что получаем в колхозе по сто граммов на трудодень. А твердит одно: "С каждым годом растет стоимость трудодня и увеличивается благосостояние". Коров в нашем колхозе не стало. А он: "С каждым годом растет и крепнет колхозное животноводство". Скажи, мол, живете вы неважно потому-то и потому-то, но будете жить лучше, скажи, и люди охотнее за работу возьмутся..."
Но правды секретарь райкома не говорит, он лжет...
Если иметь в виду, что лжет-то он не своими словами, а словами, почерпнутыми из докладов руководителей государства Хрущева, Булганина, лжет, так сказать, государственными стереотипами, нетрудно понять тот огромный риск, на который пошел Александр Яшин, решившись порвать с укоренившейся государственной ложью.
Идет он в своем разрыве до конца. Что называется, режет по живому.
Немного откашлявшись, но еще не разгибаясь, один из колхозников поднял голову и сказал с хрипотцой: "Начальники наши районные с народом разговаривать разучились, стыдятся. Сами все понимают, а прыгнуть боязно. Где уж тут убеждать?.. На рычаги надеются... Дома заколоченные в деревне видят, а сказать об этом вслух не хотят. Только и забот, чтоб в сводках все цифры были круглые".
А тут лампа гаснуть начала, и кто-то замечает, между прочим: "Эх, черт, погаснет без воздуха. Лампе тоже воздух нужен".
Течет беседа, дружеская, искренняя, впечатляющую правду которой усиливают как бы случайные детали. Дым. Доска, половину которой приказано считать красной. Лампа, которой тоже воздух нужен...
И тут вдруг появляется перестраховочная нота, об этом мы говорили, рассматривая творчество Казакевича, Некрасова и других писателей, пошедших в свое время на смертельный риск. Выглядывает вдруг не автор, а тот самый "соавтор" -- внутренний редактор, который шепчет автору: "Ты что, ты о чем говоришь-то? Да тебя за это до смерти забьют! Уморят голодом! И тебя и детей твоих!.. А то и срок дадут! За решетку упрячут!.."
Вспомнил невольно об этом Александр Яшин, он ведь тоже пережил сталинщину, как и все. И попытался как бы смягчить свой приговор разорителям страны. Тем же, надо сказать, приемом, что и Казакевич и Некрасов... Это-де у нас плохо, в нашем селе, а вот в других местах не в пример иначе... "На полке, в переднем углу, слышнее заработал радиоприемник. Он все так же потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель, но теперь сквозь шипенье и потрескивание пробивалась не музыка, а окающая, с запинками речь. Передавались письма с целинных земель. "Нас всех зовут москвичами, хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому не даем. Урожай в прошлом году выдался небывалый, в пшеницу войдешь, словно в камыши. Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало мест, тяжело было".
Автор раздраженно перебивает себя; чувствуется, он стал противен самому себе. Один из героев пресекает эту похвальбу: "Не всем же на Алтай ехать!"
И вдруг послышался в избе какой-то шум. Из-за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик: "Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать!"
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись.
"Ты все еще тут, Марфа? Чего тебе надо?" -- "Чего надо! За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая. А вдруг искра, и не приведи бог!.." -- "Иди-ка ты домой!" -- "Когда надо будет, уйду!"
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми, Долго молчали, курили. А когда начали опять перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы. Ни о чем. Ни для кого...
Наконец один из них, Щукин, еще не привыкший к руководящему положению, еще в душе рядовой колхозник, вдруг не выдержал и громко захохотал: "Ох, и напугала ж нас проклятая баба!"
Все переглянулись и тоже захохотали. "И верно, дьяволица, вдруг из-за печки как рявкнет. Ну, думаю, сам приехал, нас застукал. Перепугались, как мальчишки на чужом горохе".
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие. "И чего мы боимся, мужики, -- раздумчиво и немножко грустно произнес Петр Кузьмич. -- Ведь самих себя боимся".
"Самих себя боимся". Вот, оказывается, какие дела. До чего доведена, нет, не чиновная Россия, а глубинная Россия, та народная толща, на которую уповали все, от Достоевского до народников. Не тронутая ложью, истинная крестьянская Русь.