Изо всех корпусов пристяжные выгоняли во двор шоблу. Гнали палками, некоторые даже размахивали ножами. Один пристяжной, по кличке Черпак, у которой был реальный шанс вот-вот стать вором в законе, в одной руке держал толстую дубинку и молотил ею по спинам упиравшейся шоблы, а в другой сжимал огромный нож и весьма рискованно размахивал им. Этот нож мог заставить бежать и покойника, – шобла тем не менее не торопилась.
– Быть Черпаку дворянином, – сказал Дата Туташхиа.
– А ну давай, давай кому говорят! – покрикивал Черпак на свое стадо. – Хачапури жрать – на это вы молодцы, а как кричать так в кусты?! А ну, быстрее давай, быстрее, говорю! – И дубинка гуляла по их головам.
Во дворе шоблу встречали люди Поктии и заставляли запасаться камнями. Объятая страхом и паникой толпа хватала не по одному, а по три-четыре камня, и, как ей было велено, располагалась вдоль стены.
Это было внушительное зрелище. Представьте себе, вся тюрьма – четыре тысячи человек – ревет, не переводя дыхания. За оградой истошно вопят женщины. Шобла набрала камней, что само по себе означало, что она против тех, чьим преданным рабом была всю жизнь. И, заметьте, была при этом счастлива своим рабством. Однако люди подавлены, трясутся от страха и вот-вот рухнут от слабости в коленях. Некоторые кричат, другие же просто разевают пасти, делая вид, что кричат, и думая, что кого-то провели. Но ведь если кто и следит за ними, разве разберешь в этом гвалте: тот вон на самом деле кричит, а этот лишь рот разевает. Раз рот разевает, значит, кричит, а раз кричит, значит, на стороне восставших!.. Конечно, шобла держит камни, но держит так, будто только что эти камушки вытащили из огня и сунули раскаленными ей в руки… Одним словом, более выразительного примера беспомощности и действия против собственной воли я никогда в жизни не видел. Вот там мне и показал Дата того Токадзе…
– Что за человек? – спросил я у Даты.
– А бог его знает. Пописывал он там что-то, в Поти. Писал и сам же читал, а больше никто, мне кажется.
– Зачем же печатали, если он писать не умеет?
– Бесцеремонный он человек, наглый, но все его боялись. Остерегались брани и доносов, наверное. Не знаю, откуда мне знать.
– А что он писал?
– Писал в пользу правительства и все такое. Били его, несчастного, через день. А теперь он сам здесь. За что бы это, а?
Таким я и увидел Токадзе в тот первый раз.
…Мы были уже во дворе. Выполз во двор и Токадзе. Он был напряжен, как стрела, которая вот-вот метнется неизвестно куда и сгинет.
…Тюрьма праздновала победу. Кругом быстро и деловито сновало множество людей. Каждый был глубоко убежден, что именно он внес первостепеннейшую лепту в оборону и сейчас спешит по особо важному делу.
Через десять минут мы оказались у строящегося корпуса. И тут опять возник Токадзе. Он стоял перед парадным входом и вещал:
– Растерялась вся эта публика. И вовсе не вода, которую они пустили на солдат, решила дело. Все растерялись – и главари, и весь этот люд, – он с презрением ткнул пальцем в баррикады. – Это мы с Авксентием Шарихадзе пробрались вон туда, в эту недостроенную богадельню, и обрушили на них град камней. Швырнем в стену, а камни рикошетом прямехонько в солдат. И отсюда надо было метать так же. Да кому сообразить-то?!
– Петя Токадзе, чего ты тут выхваляешься? Ты же все это время провалялся в клозете второго этажа, – заметил кто-то.
– Ты, Коля Шилакадзе, – мигом обернулся писатель, – сидишь за изнасилование сестры своей жены, я-то знаю! Ступай по камерам и расскажи об этом всем, да не забудь, что ты и тещу пытался изнасиловать, только прокурор доказать не смог.
Шилакадзе остолбенел.
Токадзе вернулся к своей пастве, повещал еще и отправился в больничный корпус. Он шел развязно, как-то нагло, что ли, и от бывшего его смертельного страха не осталось и следа.
А Шилакадзе все не мог двинуться с места. Клянусь на чем угодно, он не только не совершал ничего подобного, но даже не слышал, что такое на свете водится.
Наконец он вышел из шока и поднял на нас глаза, красный как рак.
– Скажу я тебе, Коля, чем кончится это дело, если хочешь знать, – обратился Класион Квимсадзе к жертве Токадзе. – И мы, и ты испустим дух в Сибири, революция в конце концов победит, а этот борзописец Токадзе – я только сейчас вспомнил, сколько раз он был бит за доносы, – напишет воспоминания и все, что здесь было хорошего, припишет себе, а в дурном обвинит нас.
На следующий день, когда полковник Кубасаридзе лично предводительствовал массированной атакой и когда Класион Квимсадзе обливал нечистотами господ офицеров, Петя Токадзе и был тем самым арестантом, который нахлобучил на полковника полную до краев парашу. Я привел этот пример не для того, чтобы показать, как из труса стал смельчаком именно Токадзе, – подонки вроде Токадзе не могут сослужить настоящую службу революции, и ей такие люди не нужны. Я пытался лишь набросать схему, как получается, что люди из состояния животного страха переходят в состояние беззаветной, подчас сумасшедшей смелости. Вот другой, более забавный случай. Должен был состояться митинг с чтением петиции к Государственной думе и правительству, а также сбор подписей здесь же, на месте. К митингу подготовились хорошо. Не менее трех четвертей арестантов вышли во двор. Остальные слушали, высунувшись из окон. Лука Петрович читал текст по-русски, а трое других повторяли его на основных языках Закавказья. Масса в несколько тысяч голов, плотно сгрудившись, внимала чтецу. Видно, в задних рядах было плохо слышно, и народ поднялся на леса строящегося здания. Многие вскарабкались на пожарную лестницу главного корпус выше всех на лестнице, на уровне потолка второго этажа сидели два Жоры, два друга – Жора Кашиа и Жора Бадалянц, оба относившиеся к бунту с большой настороженностью. Под лестницей был вырыт огромный пруд для пожарных нужд, метра в три шириной и такой же глубокий. Для митинга мы выбрали место, с которого не было видно орудий, выставленных на склоне горы. Мы были почти уверены, что палить по тюрьме не будут, но пушка есть пушка, и вид ее мог у многих отбить охоту слушать обращение к Государственной думе, тем более что в нем содержались и политические требования. Мы, то есть члены комитета и активисты, смешались с толпой, чтобы обеспечить нужное настроение участников митинга, воспрепятствовать возможной провокации и сдержать оппонентов и незваных советчиков. Словом, все было учтено и предусмотрено. Однако без инцидента не обошлось. Чтение подходило к концу, когда издалека донесся глухой и тяжкий звук – то ли грохнулась о землю большая железная плита, то ли грянул одинокий пушечный выстрел.
– Спасайся, братцы, палят!
– Стой, ни с места, провокация! – одновременно из разных мест раздалось несколько голосов. Кричали наши, заранее подготовленные люди, но напрасно.
Как могла такая толпа людей испариться в одно мгновение, для меня и по сей день остается загадкой. Я не успел рта открыть, чтобы закричать свое «стой!», как на плацу осталось не более сорока человек!.. Где-то сзади грянул дружный вопль. Я оглянулся: тех, что расположились на нижних ступеньках пожарной лестницы, и след простыл. Сидевшие на средних ступеньках стремительно неслись вниз, наступая друг другу на руки, на головы и при этом исступленно бранясь, а два Жоры, восседавшие на самой верхотуре, видно, решив, что деваться некуда, разом спрыгнули в пруд. Я бросился на помощь. Сперва вынырнул один, за ним – второй. Я протянул руку одному Жоре, вытащил второго… Они стояли рядом, жалкие, бледные, трясущиеся, и с обоих ручьем бежала вода.
– Дай мне карандаш и бумагу, – очень решительно сказал Жора Кашиа Жоре Бадалянцу.
Жора Бадалянц сунул руку в карман, и оттуда фонтанчиком выскочила вода.
– Что ты попросил? Что дать?
– Карандаш и бумагу!
Физиономию Жоры Бадалянца перекосило, как от чего-то невероятно кислого:
– Какую тебе бумагу, какой карандаш, мать твою!
Кашиа повернулся к нему спиной и отправился в камеру. Бадалянц поплелся за ним, виртуозно ругаясь.