Фома слушал, не отрывая глаз от лица Даты. Казалось, он ждал услышать что-то еще.
– Ну, а теперь я тебе все сказал, что у меня на уме и зачем берусь за ваше дело.
– Хорошо! – сказал Фома после долгого молчания. – Шалва! Дата обещает завтра ночью достать нам ключи от всех корпусов и камер, но как он собирается это сделать, говорить не хочет никому… кроме меня. Мы должны принять это условие. Я сообщу членам комитета, и мы решим, начинать бунт или нет. В нашей помощи Дата не нуждается. Зовет тебя одного! Трудное и рискованное это дело…
Я не дал Фоме договорить:
– Я готов. Не хочет он, чтобы я все знал, и не надо. Все равно пойду.
Чего греха таить, все члены комитета, себя не исключаю, колебались. Все мы были возбуждены и несказанно рады, что приближается решающий час, и все-таки в глубине души каждого тлела надежда, что Дате Туташхиа не удастся выполнить своего обещания! Понять это можно. Трудно ставить жизнь на карту, даже если делаешь это, все хладнокровно рассчитав и обдумав. Трудно даже, если поднимаешься против врага отчизны и за тобой – твой народ, твои дети и закон твоего государства, позволяющий тебе стать убийцей и обещающий при этом сохранить твое доброе имя. Что же говорить о горстке единомышленников, бросающихся на мощную империю и на закон, который немедленно объявит тебя убийцей, изменником, подонком. Это тяжкий груз, даже если сильна в тебе вера, что ты идешь на это ради лучшего будущего своего народа!
– Товарищи! Если кто-нибудь хочет выйти из нашего дела, не поздно и не стыдно это сделать, – сказал Фома Комодов. – Пусть идет, и мы не спросим его ни о чем до поры до времени.
Кто мог назвать себя трусом?
Мы все были готовы к действию. Лишь Андро Чанеишвили спросил:
– Но почему Дата Туташхиа требует, чтобы мы слепо следовали за ним?
– Дата Туташхиа ничего от нас не требует, – возразил Фома. – Он лишь сообщил нам, что завтра вечером, с десяти до одиннадцати, в его руках будут ключи. От нас зависит, воспользуемся мы ими или нет.
– Что думаешь делать, почему скрываешь? – схватил Класион за руку Дату Туташхиа, проходившего мимо нас к Дембину.
– Вы только не обижайтесь. – Дата присел рядом с Класионом. – Всем вам ума не занимать, а для дела, за которое я берусь, и одного ума с лихвой хватит. Скажи я вам, что собираюсь делать, вы приметесь обсуждать и советы давать. И может статься, я с вами посчитаюсь, ваш совет в сомнение введет. Сомнение же и колебание плохой товарищ в таком деле. Поэтому я и не скажу вам ничего.
– Ну, а если от твоей затеи и нам, и нашему делу худо будет, тогда что? – спросил Амбо.
– Друг мой, Амбо, от царя Николашки тебе столько худа… что я смогу еще добавить? Мы в тюрьме, а тюремный закон ты знаешь лучше меня. Что я намерен делать и чего хочу, никому до этого дела быть не может! Я делаю то, что считаю нужным, а воспользуетесь вы этим или нет, я и знать не хочу. Только может так все сложиться, что я вам ой как понадоблюсь.
– В чем этот человек не прав? – спросил Фома Комодов.
– Прав до небес, – сказал Эзиз Челидзе.
– Не понимаю, к чему эти обиды?! – сказал Петр Андращук. – Чего вам еще надо? Хотим – воспользуемся. Нет? Айда по норам.
– Если кто хочет уйти – пусть скажет! – повторил Комодов. – Нет таких? Тогда приступим.
Начинать решили завтра вечером, когда заступит Моська. Если Дата действительно получит ключи, мы откроем камеры, и одно это станет знаком к началу мятежа.
В ту ночь никто не сомкнул глаз. Мы скрывали друг от друга, что не спим, каждому хотелось в глазах товарищей быть молодцом, да и боялись своим волнением заразить остальных.
Наконец рассвело. Мы поднялись, поели и принялись совещаться.
Нашей ближайшей целью было взять тюрьму, в которой мы сидели. Это значило: прогнать администрацию, заложить входы, возвести баррикады и стоять наготове до тех пор, пока развитие событий не поставит перед нами новые альтернативы. Здесь многое зависело от того, как поведут себя Метехская тюрьма, Тифлисский нелегальный комитет, тифлисский рабочий класс и, наконец, царь и Государственная дума, если вести о нашем бунте достигнут их ушей. Нашим главным требованием было неукоснительное выполнение предусмотренных манифестом семнадцатого октября обещаний, а дальше шли еще одиннадцать пунктов: облегчение условий тюремного режима, немедленное освобождение инвалидов, больных, малосрочников, женщин и т. д.
Мы совещались до прогулки. Почти все вопросы были решены, были распределены обязанности, написано несколько необходимых записок и текст воззвания, где освещались как общие цели бунта, так и коцевские бесчинства. Дальше оставалось лишь ждать.
Я слушал других, говорил сам, и меня все время не покидало чувство, что та раздвоенность, о которой я говорил, у всех нас словно усилилась и переросла в уверенность, что захват ключей не осуществится и не придется идти на смертельный риск.
Была даже минута, когда я подумал, что Дата Туташхиа даст нам ключи, а сделать мы ничего не сможем. Я не спускал с него глаз. После завтрака он играл в нарды до самого полудня. Потом целый час болтал со Спарапетом. Оба от души веселились. Еще час прогуливался с художником Лоладзе – был у нас такой в камере. Подсел к Дембину, и Лука Петрович ушел в воспоминания о жизни в ссылках. Словом, разгуливал по камере, будто и не затевалось ничего. И меня не звал! А ведь оставались считанные часы! Может быть, он передумал? Обнадеживало лишь то, что за это время Поктиа дважды ухитрялся выскочить из камеры: первый раз помог вылить и принести воды и при этом вынес, выходя, буханку черного хлеба. Надзиратель долго препирался с ним насчет этой буханки. Я взглянул на Туташхиа – он украдкой следил за Поктией. Буханку Дата утром взял у воров и спрятал в ней финку! Никто этого не заметил, кроме меня. Надзирателю наконец надоело препираться с Поктией, и он его выпустил. Вернулся Поктиа, конечно, без хлеба, и теперь меня терзала мысль, почему Дата в самый решающий момент постарался избавиться от своего единственного оружия. Во второй раз Поктиа вместе с уборщиком вынес парашу. Впервые за все время он дотронулся до этого сосуда. На этот раз он прихватил записку и вернувшись, что-то шепнул Дате. Еще я заметил, что после разговора с Датой, Лоладзе обошел всю камеру, собрал все карандаши, какие только имелись: и синие, и красные, и простые, и зеленые, растолок грифель и стал смешивать краски. Прикинув все и так, и этак, я решил все же, что намерения Даты никак не связаны с поведением Лоладзе.
На прогулку нас вывели к пяти часам. В шесть надзиратели сменялись, и потому нам дали всего полчаса – полагался час. В, течение этого получаса Поктиа не отрывал глаз от стены, отделявшей нас от тюремной больницы. Ясно, он ожидал записки, и, когда объявили, что прогулка окончена, не выдержал и стал препираться с надзирателем.
– Уйми его! – сказал мне Дата.
Я побыстрее увел его, а то он мог угодить в карцер. Дата догнал нас и выговорил своему адъютанту. Поктиа опустил голову.
Передние уже вошли в главную дверь корпуса, когда мимо нас проскользнула Нэнэ – уборщица подъезда – и кинула нам под ноги что-то завернутое в тряпицу.
– Подыми, – сказал мне глазами Дата.
Я нагнулся. Надзиратели ничего не заметили. Будь на моем месте Поктиа, к нему бы уже прилипли – слишком он намозолил сегодня глаза.
– Что здесь? – спросил я.
– Волосы.
В камере я развернул тряпицу. Действительно, в ней были волосы, толстые, грубые, седые вперемешку с черными. Дата отдал их Лоладзе. Художник поглядел, пощупал, остался, видно, доволен и принялся тут же мастерить парик и усы с поразившей меня сноровкой. «Видно, служил в театре гримером», – подумал я.
Сменился надзиратель нашего этажа. Значит, и Моська принял свой полуподвал. В прошлом Моська был палачом. Потом его назначили начальником мул-этапа. Так в Ортачальской тюрьме называлась маленькая двухколесная арба, запряженная мулом. На ней вывозили покойников и хоронили здесь же, на ближайших склонах Телетских гор. Наконец Моська получил повышение – его назначили надзирателем и, видно, за особые заслуги и в знак особого доверия поручили самый трудный участок – подвал.