Петро лихорадочно листал эти тетради. Вдруг на первой странице одной из них он наткнулся на выведенное четким почерком слово “Выводы”. Под ним были ровные строчки аккуратных записей, потом пошли целые страницы формул и цифр. Вероятно, именно эта тетрадь интересовала Мора. Петро незаметно сунул ее в карман, а остальные связал в пачку.
Углубившись в бумаги, он совсем забыл про Лотту и только теперь посмотрел на нее. Она сидела спиной к нему и, держа в руках пожелтевшее письмо, тихо всхлипывала. Петру стало искренне жаль ее. Он присел рядышком, но слов не находил. Лотта повернула к нему заплаканное лицо, горько всхлипнула и неожиданно припала к его плечу. Это движение, полное беспомощности и доверия, растрогало Петра. Он вынул платок и стал вытирать им слезы, которые катились по щекам женщины.
— Он любил меня, — сказала Лотта. Забрав у Петра платок, она сама вытерла глаза и жалко улыбнулась. — Видите, как мы скоры на слезы…
Они быстро закончили разбор бумаг Геллерта, отобрав из них те, которые, по мнению Лотты, могли представить интерес для друга ее покойного мужа. В основном, насколько мог судить Петро, это была деловая переписка и консультации.
Когда они покидали кабинет Геллерта, Петро сказал Лотте:
— Мне кажется, не стоит говорить Мору, что я помогал разбирать бумаги. Может статься, ему будет неприятно, что чужая рука касалась работ его друга.
— Как хотите, мой друг. — Лотта стояла перед Петром заплаканная, но почему-то именно такая она была мила ему: в ней было что-то от той Лотты, которая с таким чувством играла Бетховена. — Как хотите, — повторила она. — Пожалуй, вы правы.
Под вечер снова явились Мор и Амрен. После вчерашней выпивки глаза у эсэсовца заплыли и стали совсем маленькими.
— Голова не болит? — спросил он Петра. — Нет? Вот счастливчик! А у меня на части разламывается. Дайте рюмку коньяку, может быть, легче станет.
Выпил, не закусывая, две рюмки, поморщился и пожаловался:
— Кажется, здоровье у меня неплохое, но черт знает что такое, выпьешь бутылку–другую — и начинает жечь. Откуда эта изжога берется?
Лотта не выдержала и рассмеялась.
— Если после двух бутылок всего лишь изжога, то жить вам, штурмбаннфюрер, до ста лет.
После коньяка Амрен повеселел. Лотта и Мор удалились в кабинет покойного Геллерта. Амрен счел необходимым объяснить Петру причину их ухода.
— Роберт, видишь ли, переписывался с этим — как его? — Геллертом. Ну, и надо посмотреть, сохранились ли эти письма. Они зачем-то ему понадобились.
Продолжая насвистывать, он поднялся вслед за Лоттой и Мором.
Спустя час Петро услышал голос на втором этаже. Он прислушался. Говорил Мор:
— Хорошо, Лотта, что вы сохранили тетради Теодора. Он был очень талантлив, я снова убедился в этом, просматривая его записи. Мне казалось, он успел завершить свою главную работу. Это был бы большой вклад в науку. Но, к сожалению, я ошибся.
— Никто не интересовался бумагами покойного? — спросил Амрен. — Может, кто-нибудь из бывших коллег?
У Петра екнуло сердце…
— Все бумаги собрал отец, — ответила Лотта. — Никто не знал, где они спрятаны, кроме нас двоих. Мы не трогали их. Только перед вашим приходом я пыталась разобрать их.
— Что ж, — сказал Мор. — Будем считать нашу миссию неудачной.
Они спустились в холл. Петро отложил книгу, которую читал в ожидании Лотты и ее спутников.
— Новейшую литературу, — сказал он, — я воспринимаю умом, а не сердцем. Классики все-таки умели поковыряться в человеческой душе. Как вы думаете, Мор, скоро ли мы сможем забыть Шиллера?
— Шиллера? — переспросил тот. — А-а, вы про литературу. А я все про свое…
— Нашли письма?
Мор удивленно посмотрел на Петра.
— Какие письма?!
— Геллерт, вероятно, сжег их, — вмешался Амрен, толкая Мора.
Но Мор так и не понял, что происходит. Тогда Петро сказал:
— Вы, кажется, на машине? Давайте проветримся перед ужином.
“Моя дорогая Дора! Давно тебе не писала, так как не было верной оказии. Это письмо тебе передаст один близкий нашему дому человек. Да и честно говоря, не знала, что и как писать. Сама себя не понимала, блуждала в трех соснах. Еще и сейчас блуждаю между ними и не знаю, когда найду дорогу. Возможно, это потому, что меня (тебе первой признаюсь в этом) устраивает это блуждание. Не хочется разочаровываться…
Ты всегда понимала меня с первого слова и давно уже обо всем догадалась. Да, в мою жизнь вошел мужчина. Я бы сказала, что случайно вошел, но что не случайно в нашей жизни? А может, и сама жизнь — случайность, может, она не стоит ни переживаний, ни слез. Вот видишь, в какую меланхолию я впала. Не знаю, чего во мне больше — меланхолии или надежды…
Теперь — за дело.
Его привел отец — они заключили какой-то договор, и отец увивался вокруг него. Ты же знаешь, какой он, когда чует поживу. Почему отец привел его к нам, я поняла потом, — боялся упустить выгодного клиента, а пока что поручил его своей дочери. Мне было скучно, и я решила развлечься, тем более что этот человек импонировал мне.
Вообрази себе — среднего роста, стройный, темно-русый, с голубыми блестящими глазами. Несколько удивляла настороженность, я сказала бы, внутренняя сосредоточенность, с которой он держался вначале. Я пригласила его к себе, мы пили рейнвейн, вели легкую беседу; мне было приятно кокетничать с ним и, честно говоря, хотелось вскружить ему голову.
Прости, что я до сих пор не назвала его. Герман Шпехт — бывший обер-лейтенант, демобилизованный из армии после ранения. Пуля попала в ногу, и он ходит с тростью. Но все это не имеет значения — ни его дела, ни ранение, ни палка.
Случилось так, что из Берлина приехал Роберт с каким-то бурбоном штурмбаннфюрером; я пригласила подруг, и мы пили коньяк, танцевали, смеялись, флиртовали. Было весело, немного портил нервы бурбон, но с этим можно было мириться. В конце концов я все же вскружила Герману голову — он приревновал меня. И знаешь к кому? Тысячу лет будешь ломать голову и не догадаешься — к Роберту! Правда, Герман только что познакомился с Робертом, но ведь, кажется, с первого взгляда ясно, что Мора можно ревновать лишь к книгам или ретортам, в крайнем случае к его картинам. Не скажу, что ревность Германа не доставила мне несколько приятных минут, но не больше: сердце мое билось ровно.
Утром, когда я проснулась, первый, о ком я подумала, был он. И мне стало приятно, что сейчас я выйду пить кофе и увижу его; хотелось, чтобы этот миг настал скорее — я едва дождалась завтрака.
Он был взволнован — я это почувствовала сразу, и мне казалось, что причиной этого была моя легкомысленная особа. Я попросила его помочь мне разобрать бумаги, которые остались от Теодора, — Роберт интересовался ими.
Мы сидели в кабинете, Герман просматривал скучнейшие тетради, а я читала письма Теодора. Читала и плакала, забыв обо всем. Вдруг оглянулась и увидела такие сочувственные и добрые глаза, что не удержалась и совсем разрыдалась. Он не утешал меня, лишь вытирал слезы — мне стало легче, и я поняла: плачу не только потому, что мне жаль покойного мужа, а жаль и себя, хочется чего-то хорошего, настоящего, и это настоящее рядом, стоит только сделать шаг…
Право, от этого можно сойти с ума!
В тот вечер мы прощались с Робертом. Герман пригласил нас в ресторан. Было много вина и музыки, но все время какое-то беспокойство не покидало меня. Ко всему штурмбаннфюрер начал хвастаться своими подвигами. Благодарение богу, Герман догадался налить ему медвежью порцию коньяку — тот опьянел и начал увиваться за Эльзой. Не знаю, как Эльзу, а меня такой вариант устраивал.
Не удивляйся моей исповеди — такой путаной и непоследовательной, вся моя жизнь сейчас такая непоследовательная. И пишу это тебе потому, что больше не с кем поделиться ни мыслями, ни чувствами — отца интересуют только деньги, а немногие мои знакомые женщины сами готовы натянуть на себя черные мундиры. Боже мой, тебе не кажется, что наша Германия сошла с ума?