В одном из первых откликов на «Пестрые письма» говорилось: «Язык, манера и приемы сатирика в «пестрых письмах» те же, что и прежде. Особенность их по-прежнему та, что обо всем повествуется эзоповским языком, не всякому понятным и ясным. Эта трудность не существует, конечно, для постоянных читателей даровитого сатирика, успевших освоиться с указанной манерой».[34]
Но даже и «постоянные читатели» Салтыкова не сразу поняли всю глубину иронии автора, утверждавшего в заключении своей сатиры, будто он «сначала испугался, но затем очень быстро очнулся и беспрекословно погрузился в пучину служительских слов». Так, например, Г. З. Елисеев писал Салтыкову 27 ноября 1884 года: «…мне показалось странным, что Вы после пятимесячного молчания сочли нужным выступить перед публикой с разъяснением во всеуслышание психологического момента. Силы, конечно, нельзя не признавать, но исповедовать ее во всеуслышание — значит ее увеличивать и в ней самой, и вовне. Это уж никак не может помогать росту читателя, убегающего по своему детству в подворотню от любимого автора при первом противном ветре, а может утвердить его в безнадежном детстве навсегда». Правда, Елисеев делал оговорку, вспоминая начало «Пошехонских рассказов» («Рассказы майора Горбылева»): «А, впрочем, я ведь не знаю плана ваших новых «Пестрых писем». Начало их может быть только особого рода стратегический прием. В роде «Пестрых писем» началось и ваше Пошехонье, которое потом вышло на такую дорогу, которой никак нельзя было ожидать по началу».[35]
Конечно, на характер «письма» известный отпечаток наложило то обстоятельство, что оно предназначалось первоначально для газеты «Русские ведомости» и должно было быть напечатано как газетный фельетон (статья-отклик на «злобу дня», на текущие явления общественного быта, не претендующая на глубину их анализа). Однако сходство с фельетоном в данном случае ограничивается, пожалуй, лишь одним — небольшим размером салтыковского «письма». Салтыков и здесь остался художником-сатириком, хотя и писал, в связи с приглашением в «Русские ведомости», что вынужден стать «газетным фельетонистом» (31 августа 1884 г. — Н. А. Белоголовому).
Поэтому естественно, что обозначение его письма как «фельетона»[36] вызвало с его стороны резкий протест. Он писал редактору «Русских ведомостей» В. М. Соболевскому: «Со времени Тряпичкина слову фельетон придается нарочито презрительное значение. Хотя это и не совсем правильно, но частичка правды все-таки есть. Фельетон трактует исключительно о происшествиях дня, а я, ей-богу, совершенно к ним равнодушен. Если б читатели смотрели на меня как на фельетониста, — ей-богу, я перестал бы писать. Это все равно, как ежели бы напечатали, что я написал «насмешку». <…> Фельетоны <…> читаются с удовольствием, но никто об них не помнит. Льщу себя надеждою, что я все-таки остаюсь в памяти» (3 ноября 1884 г.).
Сочувственную оценку «Письмо I» получило в двух московских либеральных газетах — «Русском курьере» и «Русских ведомостях». «Невыразимо грустное впечатление производит этот небольшой отрывок…» — писал «Русский курьер» в обзоре «Наши газеты и журналы» (7 ноября, № 308), солидаризуясь с «печальными выводами» Салтыкова относительно состояния русского общества. «В минуты тяжелого недоверия к обществу, к его сознательной силе на благо, естественно бросить в лицо его горький и страстный упрек, и г. Щедрин не останавливается перед ним», — писал Арс. И. Введенский (псевд. «Аристархов» — Р. вед., 14 ноября, № 316).
Ключевая тема очерка — «читатель и писатель» — стала центральной в большинстве газетных и журнальных рецензий.
На салтыковские инвективы по адресу читателя, «шмыгнувшего в подворотню», первым остро реагировал В. Буренин. Его отзыв был резко враждебным. Памфлетно характеризуя салтыковского читателя как «псевдолиберального», Буренин и самого Салтыкова назвал «литературным служителем формального либерализма», будто бы потворствовавшим в своей «фельетонной сатире» «вожделениям» «либеральной улицы», уже давно расточавшим «служительские слова» по адресу «псевдолиберального читателя», ему в угоду. Между тем этот читатель «действительно таков, что на его мнимое сочувствие нельзя полагаться ни в каком случае. Этот читатель прежде всего лицемер и трус, и потому ничего нет удивительного, что он «в трудную минуту» для писателя, стремившегося в продолжение многих лет угождать ему и забавлять его фальшиво-оппозиционными вожделениями, спешит «шмыгнуть в подворотню» и изъявить свое подлое и трусливое нежелание «связываться» с тем, кому в легкие минуты он лицемерно поклонялся, чьим легким шуткам он подхихикивал с холопским удовольствием. <…> Разве почтенный сатирик не видел до сих пор, что этот псевдолиберальный читатель, для чьей праздной потехи он ежемесячно, если можно так выразиться, офельетонивал свой великий талант, только потому и обнаруживал мниможивое сочувствие и участие к его сатире, что ее фельетонная легкость давала право носиться один день с показным либерализмом, с показной оппозицией и удобно забывать и первый и вторую на другой же день? <…> Не пожинает ли г. Салтыков те плоды, которые он сам посеял?»[37] Несколько иначе, но также перенося проблему в область личных эмоций самого писателя («субъективное чувство злобы и досады») и его субъективной «вины перед жизнью», идущей своим собственным, объективным путем, рассматривает первое «письмо» Р. И. Гинзбург (псевд. Ergo).[38]
В обсуждение вопроса «литература и читатели» в связи с очерком Салтыкова вскоре включилась передовой статьей под этим названием правонародническая «Неделя».
Формулируя позицию газеты, П. Гайдебуров еще раньше писал: «Роль периодической печати в России должна измениться», журналистике следует вернуться на тот путь, на котором «она действительно могла бы иметь (да когда-то и в самом деле имела) серьезное значение: это — путь культурного влияния на общество».[39] Отказавшись же от «культурной миссии», литература, печать не воспитала и читателя, которому могла бы предъявить тот упрек, что предъявляет Салтыков: «Как фигура восклицания в устах сатирика, несколько месяцев тому назад «неожиданно лишившегося употребления языка», этот упрек еще понятен. Но возможно ли вообще серьезно ставить вопрос об обязанностях читателя — русского читателя — по отношению к литературе и о том, знает ли он и исполняет ли эти обязанности? <…> И почему читатель, который «только почитывает», виноват более писателя, который «только пописывает»?[40] В «Заметках», напечатанных в том же № «Недели», автор приходил к выводу, что упрек Салтыкова своему читателю может быть оправдан лишь тем, что высказан «под слишком еще свежим впечатлением катастрофы». «Конечно, <…> прекращение «Отечественных записок» — факт весьма прискорбный, но нельзя же отсюда делать заключения о негодности ни к чему русского общества и о предстоящей гибели России, как это делает Щедрин» (стлб. 1598).
В грубо развязной, пасквильной форме характеризовал салтыковского читателя кн. В. П. Мещерский. Отталкиваясь, по-видимому, от иронического замечания в заключении «письма»: «дружественные мне тайные советники <…> вновь начинают одобрительно кивать в мою сторону», — издатель «Гражданина» писал: «Щедрин <…> жалуется на читателя своего, изменившего-де ему в минуты невзгоды. А кто главный читатель Щедрина?
Кто? Разумеется, тайный советник. Иль этого не знал Щедрин? А тайный советник ведь — блудлив, как кошка, а труслив, как заяц».[41]
Естественно, что злободневная «сатира» «Письма I» вызвала живую реакцию именно газетной прессы. Но вскоре на нее откликнулся и «толстый» журнал — народническое «Русское богатство». Известный в те годы критик Л. Е. Оболенский (псевд. «Созерцатель») посвятил «сатире» Салтыкова значительную часть своих «литературных заметок» «Обо всем» (РБ, 1884, № 1l). Обвинив Салтыкова в «неразборчивом отношении» к «предметам бичевания», Оболенский поддержал ту глубоко ошибочную литературно-критическую традицию, которая трактовала салтыковскую сатиру как своего рода «искусство для искусства», «смех ради смеха», воспитывающий и неразборчивого, беспринципного, «зубоскалящего» читателя. Неудовольствие Оболенского в связи с этим вызвала ирония Салтыкова по отношению к почвеннической апологии «любви». Салтыков, писал критик, «не может не знать того, как немыслимо в обществе создать что-либо на почве одного бичевания и отрицания, без веры в жизнь и общество, без положительных идеалов и идей, без любви к ним. Необходимо, чтобы было указано людям нечто в самом обществе и народе, во что можно верить, на что можно надеяться и полагаться, что можно и должно любить, чтобы люди этого общества обратились в живых деятелей на практической жизненной почве» (стр. 443).