Но Подхалимов был несомненно талантлив и несомненно восприимчив — и это многих подкупало. Была в нем даже искорка добродушия. Все это вместе взятое заставляло говорить: если б этого человека выдержать, золото, а не человек бы из него вышел! Но так как выдержке неоткуда было взяться (у нас, в литературном мире, как и везде, всякий только о том думает, как бы особняком устроиться), то талантливость послужила лишь для прикрытия нравственной неустойчивости. Другой, более характерный субъект, при подобной силе восприимчивости, пришел бы к озлоблению, а он даже не смирился, но прямо вошел во вкус.
Я лично не питал к Подхалимову никакого враждебного чувства, а просто смотрел на него как на жертву общественного темперамента. Случайно встречаясь с ним, я не испытывал особенной радости, но в то же время и не без любопытства прислушивался к его пестрой болтовне. Как хотите, а ведь его статьи служили украшением столбцов распространенного литературного органа, а совсем плохому писаке такая роль не под силу. Развязность его, нередко переходившая в прямую наглость, казалась мне наносною, охватившею его согласно с обстоятельствами времени и места. А когда он, внезапно очнувшись от угара пестрых слов, говорил: «Это я не от злобы, а от собачьей жизни!» — то мне сдавалось, что и моей вины тут капля есть. Да, виноват и я. Виноват тем, что я бессилен, что слова мои мимо идут и се не бе. Однако чьи же слова когда-нибудь шли не мимо, позвольте спросить?
Но есть и еще вопрос, близко касающийся Подхалимова. Теперь он и ликует, и умиляется, и иронизирует, и скорбит: что ему вздумается, то и сделает. Но заглядывает ли он когда-нибудь в будущее, — не в то будущее, на которое намекает шумно бегущий жизненный поток, — туда ему, Подхалимову, пожалуй, и резону нет заглядывать, — а в свое собственное, личное будущее?
Бедный Подхалимов!
Когда я пришел к Подхалимову, он лежал с ногами на кровати, а в головах у него сидел субъект, от которого несло водами Екатерининского канала. Комната была светла и довольно просторна, но табачного дыма скопилось столько, что неприятно было дышать.
— Кого я вижу! Отче (он называл меня так, ввиду преклонности моих лет)! — воскликнул хозяин, вставая с постели. — Уж не собрались ли открыть гласную кассу ссуд? А мы только что о них беседовали. Садитесь, пожалуйста! Рекомендую: бывший казанской части дипломат по внутренней политике, господин Ончуков, а ныне от занятий освобожден и возымел намерение открыть кассу ссуд. Сначала кассу ссуд откроет, потом убийство совершит, а в заключение попадет на каторгу. Вот и карьера.
— Что вы, Григорий Григорьич! кажется, вам мои правила довольно известны! — не то обиделся, не то пошутил господин Ончуков.
— Оттого и говорю, что известны. А слышали ли вы, отче, как он на днях одного юнца подсидел?.. хочешь, расскажу?
— Ах, что вы! что вы-с! ведь это тайность-с! — испугался господин Ончуков.
Ежели тайность, так зачем ты ко мне с тайностью лез? Вот видите ли, сидит этот самый господин, от которого не розами пахнет…
— Нет, уж позвольте! ничего я вам такого не говорил! Сделайте ваше такое одолжение, увольте! Прекратите-с! — решительно взмолился господин Ончуков.
— Не интересно ведь это, Подхалимов! оставьте! — присоединился и я с своей стороны.
— Ну, ладно, все равно, потом расскажу. А теперь брысь, Анчутка! видишь, «чистые» гости пришли!
Ончуков помялся на месте, глянул исподлобья как-то подозрительно — и, к удивлению, глянул не на Подхалимова, а на меня — и исчез.
— Погодите говорить! он у двери подслушивает! — обязательно предупредил меня Подхалимов. — Береги нос, Анчутка! сейчас дверь отворю!
Послышались торопливо удаляющиеся шаги.
— Ну-с, отче, чем потчевать прикажете? Чаю? кофе? Мороженого? селедочки?
— Я на минуту, только два слова спросить пришел. Скажите, Подхалимов: вы не соврали, возвещая в «вашей уважаемой газете», что господство хищения кончилось?
— Господи! никак, вы уж во второй раз по этому случаю беспокоитесь! Да неужто я в самом деле так уж решительно и намекал?
— Совершенно решительно.
— Что хищения прекратились… совсем? Странно. Действительно, что-то в этом роде как будто было… Но чтобы так-таки прямо… с тем чтоб на службу ни по каким ведомствам впредь не определять… Да вам-то, наконец, не все ли равно? Есть хищения, так есть, нет их, так нет! Эка беда!
— Ну, нет, это совсем не так безразлично, как вы полагаете! Поймите, Подхалимов, ведь это не реформа какая-нибудь, которую взял, похерил, и никто не заметит. Это целая нравственно-обычная революция! Старые идолы в прах повергнуты, старые предания нарушены, история прекратила течение свое… вот ведь это чем пахнет!
— Скажите, сколько, однако ж, я накуролесил! И это, так сказать, «в минуту жизни трудную»… За «оригиналом» из типографии пришли — я и черкнул… но нет, впрочем; я лучше уж откровенно перед вами сознаюсь. Призывают меня «мироеды» и спрашивают: «Можете вы, Подхалимов, «стихотворение в прозе» написать?» Ну, я… мне что ж!
— А я, по милости вашего легкомыслия, впросак попал. К мужичкам в деревню написал: радуйтесь! Губошлепова на цепь посадили! Кротикова — в заштат отчислили! Знаете, чем такие известия пахнут?
— Ах, беда!
— Вот вы всегда так, Подхалимов; вы и теперь шутите. Удивительно, право, как вас земля за такие проделки не поглотит!
— А по-моему, так еще удивительнее, что вы столько лет живете, а до сих пор всякое лыко в строку пишете.
— Но как же вас читать? Неужто, взявши газету, нужно предварительно сказать себе: все, что тут написано, есть мистификация.
— Не мистификация, а «так». «Так» — и ничего больше. На вашем месте я, главным образом, обращал бы внимание не на сущность газетной статьи, а на то, как она написана, игриво или возвышенно, забористо или благодушно. А что касается до меня, то ежели моя статья подходит под одно из этих определений, — я и доволен.
— Да ведь это же и есть мистификация!
— Мистификация — это ежели преднамеренно, а тут, повторяю, просто «стихотворение в прозе» — и только. Это — «морсов», которое в случае крайности можно в какую угодно хрестоматию поместить.
— Ах, Подхалимов, Подхалимов! Неужели вам не страшно жить?
— Перемогаю себя — оттого, должно быть, и живу. Страшно сделается — я пою: «Страха не страшусь, смерти не боюсь!» — как рукой снимет! Гнать их, отче, надо, страхи-то. — вот и не страшно будет!
— Следовательно, одним пением спасаетесь? думать не желаете?
— Пишу — стало быть, все-таки, как ни на есть, думаю; без того нельзя. Но прямолинейным быть не желаю и до чертиков додумываться не вижу надобности. Смотрю на мир непредубежденными глазами и нахожу, что все идет своим чередом:
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек…
Это вы во всех хрестоматиях найдете; стало быть, ежели вы «плакать» желаете, то к этому источнику и обратитесь. Но и тут имейте в виду, что хрестоматии на то и издаются, чтобы метафоры и синекдохи в них подтверждение находили. Следовательно… а впрочем, хотите, я к завтрему передовицу на манер Феофана Прокоповича напишу?
— Любопытно. О чем, например?
— Как вам сказать… ну, хоть о правосудии. Сегодня напишу, что правосудие бодрствует, завтра — что правосудие на оба ока спит; сегодня — что в голову гидре ударено и на хвост наступлено (слог-то какой!), завтра — что у гидры новая голова и новый хвост выросли.
— Отлично. Но не будем разбрасываться, Подхалимов, и возвратимся к первоначальному предмету нашей беседы. Скажите, ведь были же какие-нибудь факты, которые послужили вам отправным пунктом для передовицы, о которой идет речь?
— Как фактам не быть? За фактами никогда дело не станет. Есть факты, которые свидетельствуют, что хищение прекратилось (таковы: предписания, распоряжения, благие начинания и т. п.), и есть факты, которые свидетельствуют, что хищения продолжают круг своего действия (таковы: отчеты общих собраний промышленного общества, банков и т. п.). Стало быть, все зависит от того, как посмотреть. Ежели одним оком взглянуть — есть хищения; ежели другим — нет хищений. Но, кроме того, есть еще читающая публика. Огорчена наша публика, отче! так огорчена всевозможными летописями и хрониками из области хищничества, что голосом вопить начинает: утешьте вы меня! скажите, что господство хищения кончилось! Вот мои «мироеды» и догадались, что теперь самый раз «стихотворение в прозе» пустить. Ну, и набрали же они в это утро пятаков!