II. ПРОДОЛЖЕНИЕ ТОСКИ И ПОЯВЛЕНИЕ ПРОКОПА
Дело было в половине апреля, как раз в светлый праздник. Я смотрел из окошка на улицу и любовался на истерическую сумятицу, происходившую в природе. Воздух был наполнен неизобразимым мельканием; густая белесоватая кашица кружилась и металась перед глазами, отделяя из себя крупные-крупные снежины, мокрые, разорванные, которые тяжко шлепались об оконные стекла. На наружных подоконниках уже образовались порядочные груды белой массы, рыхлой и источенной, как тающий сахар; мостовая, два часа тому назад серая, начинала белеть; темные ряды домов, мокрых, ослизлых, загадочно глядели, сквозь снежную сеть, своими бесчисленными черными окнами, словно тысячами потухших глаз. Небо давило и, несмотря на первый час дня, больше и больше заволокало город ранними сумерками. Но улица, наперекор стихиям, все еще усиливалась удержать праздничную физиономию. Стрелой мчались щегольские кареты, унося заключенных в них звездоносцев; между ними мелкой рысью сновали извозчичьи пролетки, с скрюченными под зонтиками чиновниками; на тротуарах дворники и мастеровые христосовались с бабами в душегрейках. Но вот, наконец, ударил такой снежный ливень, что вдруг праздничный гул смолк. Улица опустела как бы волшебством; еще раз взвизгнула дверь в кабаке напротив и захлопнулась; даже ликующие столоначальники — и те куда-то пропали.
Я стоял у окна и припоминал. Было время, когда и я в этот день метался по улицам. Приедешь, бывало, в один дом, подаришь швейцару целковый, распишешься и что есть мочи спешишь в другой дом, где тоже подаришь целковый и распишешься. Да в мундире, сударь, в мундире! Встретишь, бывало, на улице такого же поздравителя, остановишь, выпучишь глаза:
— Были?
И он тоже выпучит глаза:
— Был; а вы были?
— Был.
И летишь дальше.
А нынче вот сижу дома и глазами хлопаю. Извозчика, пожалуй, и не мудрость нанять, да ехать-то некуда. Некуда и незачем.
Прежде я потому ездил, что было у меня такое убеждение: в Петербурге поздравлю, зато в своем месте наверстаю. Я даже нарочно в Петербурге периодически появлялся, чтоб претерпеть и впоследствии наверстать. Ну, и меня принимали, потому что все мы в то время, от мала до велика, одним товаром — крепостным правом — торговали и, стало быть, все друг дружке поручителями были. Мерзок я был, низкопоклонен, податлив— это так, но, по крайней мере, я знал, что у меня есть совершенно реальный стимул (возможность наверстывания), который двигает моими действиями. Впоследствии обстоятельства заставили меня сознать, что это был стимул фальшивый — прекрасно! Я понял это и, волею или неволею, отказался от идеалов наверстыванья, которые обуревали меня в бывалое время. Но почему же, оставив прежние стимулы, я не усвоил себе новых? Для чего я остался жить? для того ли только, чтоб представлять собой образчик отечественной культурности — велика невидаль!
Я знаю, что езди я или не езди, поздравляй или не поздравляй, — я все-таки ничего не наверстаю, потому что наверстать негде. Хотя же действительный статский советник Солитер и показывает мне вдали какие-то перспективы, но, право, мне кажется, что он и сам не сознает, в чем эти перспективы заключаются. Следуй, говорит, по моим указаниям, а куда следуй — и сам порядком растолковать не может. Эх, брат! у самого-то у тебя яичница в голове, а тоже других за собой приглашаешь!
Да ежели бы он и мог доподлинно разъяснить, куда и как нужно следовать, — разве я могу туда идти? Да и не только туда — просто никуда я идти не могу. Все, все для меня заперто. По судебной части я истца от ответчика отличить не могу — чьи же я интересы защищать или опровергать буду? По части народного просвещения я не знаю, кто кого кормил, волчица ли Ромула, или Ромул волчицу, — как же я на экзаменах баллы ставить буду? По части финансов я знаю: дери шибче, а в случае недобора — бесстрашно заключай займы! — что же касается до того, как и на какой бумаге ассигнации печатаются и почему за быстрое отпечатание таковых в экспедиции заготовления государственных бумаг дают награды и ордена, а за отпечатание в Гуслицах на каторгу ссылают — ничего я этого не знаю. Вот разве по сыскной части… ну, нет, Солитер! этому пока не бывать! Хотя по этой части и действительно никаких познаний не требуется, а только культурность одна, да я ведь еще не забыл, что мой прадедушка регентшу Анну Леопольдовну в одной сорочке из опочивальни вынес! Нет, не позабыл! Ибо ежели я самолично ничего не совершил, даже «чистосердечного в том раскаянья не принес», то прадед мой…
И откуда нынче такие действительные статские советники развелись, которые настоящего не дают, а всё перспективы показывают! И прежде бывало не мало действительных статских советников — но какая разница! Назывались они не Солитерами, а Довгочхунами, Федоровыми, Ивановыми, Семеновыми, пили, ели, по гостям ездили, сами балы делали и откупщиков балы заставляли делать, играли в клубах в карты и в свободное от занятий время писали: утверждаю, утверждаю, утверждаю. А Солитер пишет: разоряю, разоряю, разоряю!
И ничего. Разоряет — но не созидает, расточает — и сам стоит невредим, развращает — и состоит членом общества распространения нравственности. Кто эту тайну поймет?
Есть один ресурс, который выручает его. Это — лганье и показывание фальшивых перспектив. Он лжет неуставаючи, лжет — как рязанский дворянин, когда начинает рассказывать, какие у него в оранжереях персики при крепостном праве росли. Недавняя чистопсовость и до сих пор выступает наружу в нем. Он лжет и сам нагло прислушивается к своему лганью. И верит. Верит, что со всей тройкой и с экипажем в одну прорубь провалился, а через двадцать верст, на тех же лошадях и в том же экипаже, из другой проруби выскочил.
И многие до сих пор верят показываемым им перспективам. Я убежден, что Прокоп, например, даже в эту минуту мечется, как озаренный, и всё поздравляет, всё поздравляет. И все потому, что думает: приеду домой — там наверстаю! И так, с незапамятных времен, из года в год, у него ведется: чем больше получает кукишей, тем больше надеется, тем шибче поздравляет.
Уже неделю тому назад я прочитал в газетах, что он в Петербург прибыл — а ко мне до сих пор ни ногой. Вместе Шнейдершу слушали, вместе в Географическом конгрессе заседали, вместе по политическому делу судились — и вот! Чай, всё перспективы высматривает, связи поддерживает, со швейцарами да с камердинерами табаки разнюхивает! Чай, когда из Залупска ехал, — хвастался тоже: я, мол, в Петербурге об залупских нуждах буду разговаривать! Разговаривай, мой друг, разговаривай… с швейцарами!
Кому интересны залупские нужды, культурные и не культурные? Вот кабы ты сообщил секрет, как к празднику нечто заполучить или как такому-то ножку, ради высокоторжественного дня, подставить — ну, тогда бы мы тебя послушали. А то: залупские нужды! — ишь с чем подъехал! Есть у вас в Залупске Солитер — и будет с вас. Он вас разберет: и стравит друг с другом, и помирит, если ему вздумается. Zaloupsk! Qu’est-ce que c’est que Zaloupsk?[3]
И вот, ради бесплодных разговоров с швейцарами, Прокоп даже об старом собутыльнике позабыл. Это ли не черта русской культурности! Сегодня приятель, а завтра разрешил ему Солитер за каблук своего сапога подержаться — он уже от вчерашних друзей рыло воротит. Я, говорит, нынче наверху, у самого каблука его превосходительства, стою — сверху-то мне перспективы виднее! Вы, лягушки, квакайте себе в болоте, а мы с его превосходительством сидим, вроде аистов на пригорке, да и нагрянем! Ах, аист, аист! на кого нагрянешь-то ты, птица ты бестолковая! Ведь, чай, всё на своих, на чистопсовых же, от них же и сам ты! Да и болото-то, смотри, уж пустым-пустёхонько стоит: скоро и зацепить там нечего будет!
Мне сделалось и досадно, и жалко. Милый Прокоп! Глуп-глуп, а культурность свою очень тонко понимает. У меня, говорит, в деревне и зальце в домике есть, и палисадничек, и посуда, и серебрецо, и сплю я на матраце, а не на войлоке — сейчас видно, что культурный человек живет! А мужик что! намеднись у нас на селе у крестьянского мальчика тараканы нос выели, а у меня, брат, тараканы только на кухне живут! Милый, милый Прокоп! как сейчас вижу, как он в Залупске в клубе, завязавшись салфеткой (неопрятен он, когда ест), сидит: буженины кусок проглотит и слово скажет, еще кусок буженины проглотит и еще слово скажет. И слова всё такие мелкие: течет что-то, плывет, барахтается — и не зацепишь. И вот этот-то человек, у которого тараканы только в кухне живут, — поздравляет, подличает, с швейцарами по душе калякает! И даже когда запросто в клубе сидит — ест, а одним глазком в соседнюю комнату заглядывает! Там, в этой комнате, действительный статский советник Солитер с статским советником Глистом, по секрету, совещаются, а титулярный советник Трихина так и кружится, так и выплясывает перед ними. И жутко Прокопу, и любопытство одолевает. «Уже от Трихины всё выведаю!» — думает он про себя. И действительно, как только Трихина показался в дверях, весь пропитанный Солитеровыми инструкциями, так по столовой уж и раздается язык Прокопа: «Человек! шампанского!»