– Помилуйте! до догадок ли мне было! я, как ошалелый, бегал, денег искал…
– Ну, так вы вот что сделайте. Напишите все по пунктам, как я вам сказал, да и присовокупите, что, кроме возложенного на вас поручения, надеетесь еще то-то и то-то выполнить. Это, дескать, уж в знак признательности. А в заключение: "и дабы повелено было сие мое прошение"…
– И вы полагаете, дадут?
– Не только полагаю, но совершенно утвердительно говорю: не могут не дать. Вот если б вы, при вручении паспорта, попросили – ну, тогда, может быть, вам сказали бы: а в таком случае не угодно ли вам получить подорожную в Пинегу? Но теперь… теперь, батюшка, ваше дело верное! Человек вы легальный и командированы на законном основании; а коль скоро все произошло на законном основании, следовательно, вы имеете право воспользоваться и всеми естественными последствиями этой законности. Вы уже теперь даже не Старосмыслов, а просто X., без выдачи прогонных денег которому дело в архив сдать нельзя.
– А что вы думаете! ведь и в самом деле!
– До такой степени "в самом деле", что, даже в эту самую минуту, я убежден, сам столоначальник, у которого ваше дело в производстве, тоскует о том, какую бы формулу придумать, чтобы вам прогоны всучить! А тут вы как раз с прошением: вот он я! Капитолина Егоровна! да поддержите же вы меня!
– Что ж, попробуй, мой друг! – томно отозвалась Капитолина Егоровна.
Так мы и сделали. Вместе сочинили прошение, которое он зарукоприкладствовал и сейчас же отправил с надписью rИcommandИ.[150] Признаюсь, я с особенной любовью настаивал, чтоб прошение было по пунктам и написано и зарукоприкладствовано. Помилуйте! одно то чего стоит: сидят люди в Париже и по пунктам прошение сочиняют! Чрезвычайность этого положения до такой степени взволновала меня, что я совсем забылся и воскликнул:
– Ну, а теперь возьмите малую толику подмазочки – и айда в земский суд прошение подавать!
Разумеется, все, а в том числе и я первый, рассмеялись моей рассеянности. Но я был и тому уж рад, что мне удалось хоть на минутку расцветить улыбкой лицо этого испуганного человека.
От Старосмысловых я направился к Блохиным и встретил совсем другого сорта людей. Передо мной предстал человек еще молодой, лет тридцати, красивый, крепко сложенный, с румяным лицом и пушистою светлою бородой. Словом сказать, во всех статьях "добрый русский молодец". Под стать ему была и жена его, Зоя Филипьевна, женщина рослая, сложенная на манер Венеры Милосской, с русским круглым и смугло-румяным лицом, на котором алели пунцовые губы и несколько чересчур пристально выглядывали из-под соболиных бровей серые выпученные глаза. С ними же была и старшая сестра Блохина, пожилая девица, сырой комплекции (в форме средних размеров кулебяки), одержимая легким удушьем, но замечательно добродушная, общительная и повадливая. Вообще при взгляде на эту семью думалось: вот-вот они сейчас схватятся руками и начнут песни играть. Сперва запоют: "Как по морю да по Хвалынскому, да выплывала лебедь белая"; потом начнут: "Во поле березынька стоя-а-ала", потом и еще запоют, и будут не переставаючи петь вплоть до заутрень. И спляшут при этом: она пройдет серой утицей, он – сизым селезнем. Но как и зачем они попали в Париж? – это была загадка, которую они и сами вряд ли могли объяснить. Во всяком случае, они адски скучали в разлуке с Красным Холмом.
– Главная причина, языка у нас нет, – сразу пожаловался мне Блохин, – ни мы не понимаем, ни нас не понимают. Надо было еще в Красном Холму это рассудить, а мы думали: бог милостив! Вот жена хоть и на пальцах разговаривает, однако, видно, бабам бог особенное дарование насчет тряпья дал – понимают ее. Придет это в магазин, сейчас гарсон встречу: мадам! Понравится ей вещь – она ему палец покажет, а он ей в ответ – два пальца. Потом она полпальца прибавит, а он четь пальца отбавит: будьте, значит, знакомы! Смотришь – и снюхались. Ишь вороха натаскала!
Я огляделся кругом и действительно изумился. Вся комната была буквально загромождена картонками, тючками, платьями, мантильями и прочим женским хламом. Только и было свободного места, где мы сидели.
– Кабы не Капитолина Егоровна с Федором Сергеичем – и голодом, пожалуй, насиделись бы! – в свою очередь пожаловалась Матрена Ивановна.
– Да и с Федор Сергеичем нелады вышли. Мы-то, знаете, в Париж в надежде ехали. Наговорили нам, в Красном-то Холму: и дендо, и пердро, тюрбо 9…. Аппетит-то, значит, и вышлифовался. А Федору Сергеичу в хороший-то трактир идти не по карману – он нас по кухмистерским и водит! Только уж и еда в этих кухмистерских… чистый ад!
– А попробовали раз сами собой в трактир зайти, стали кушанье-то заказывать, а он, этот… гарсон, что ли, только глаза таращит!
– Да еще что вышло! Подслушал этта наш разговор господин один из русских и заступился за нас, заказал. А после обеда и подсел к нам: не можете ли вы, говорит, мне на короткое время взаймы дать? Ну, нечего делать, вынул пятифранковик, одолжил.
– Да вы бы в русский ресторан сходили?
– Были-с. Помилуйте – биток! Затем ли мы из Красного Холма сюда ехали, чтоб битки здешние есть?
– Ни в театр, ни на гулянье, ни на редкости здешние посмотреть! Сидим день-деньской дома да в окошки смотрим! – вступилась Зоя Филипьевна, – только вот к обедне два раза сходили, так как будто… Вот тебе и Париж!
– Но отчего ж бы вам с Старосмысловыми в театр не сходить?
– То-то, что сердцами, значит, не сошлись, да и не то, чтоб сердцами, а капиталом они против нас как будто отощали. Чудной ведь он! Ото всех прячется, да высматривает, какого-то, прости господи, Пафнутьева поджидает…
– Ах, боже мой! вот чудак-то!
– И я тоже пытал говорить. Как, говорю, возможно, чтоб господин Пафнутьев в Париже власть имел! И хоть бы что! "Бреслеты, говорит, на руки, и катай по всем по трем!" Оченно уж его там испугали, в отечестве-то! А человек-то какой преотличнейший! И как свое дело знает! Намеднись идем мы вместе, и спрашиваю я его: как, Федор Сергеич, на твоем языке "люблю" сказать? – Amo, говорит. "Ну, говорю, amo и тебя, и Капитолину Егоровну твою, и я, и жена, и все мы – amo!" Ну, усмехнулся: коли все, говорит, так уж не amo, а amamus! И за что только такая на них напасть!
– Ну, бог милостив!
– И я тоже говорю. Только сердитые нынче времена настали, доложу вам! Давно уж у бога милости просим – ан все ее нет!
– Вам-то, впрочем, грешно бы пожаловаться.
– Мы-то – слава богу. Здоровы, при капитале – на что лучше! А тоже и мы видим. Вот хоть бы на Федора Сергеича поглядеть – чего только он не вытерпел! Нет, доложу вам, и прежде строгости были, а нынче против прежнего вдвое стало. А между прочим, в народе амбиция в ход пошла, так оно будто и скучненько стало на строгости-то смотреть. Еще на моей памяти придет, бывало, к батюшке-покойнику становой-то: просто, мило, благородно! Посидит, закусит… Делов за нами нет, а по силе возможности… получи. А нынче он придет: в кепИ да в погонах… ах, распостылый ты человек!
– Ну, это уж ваше личное чувство говорит.
– Нет, и не во мне одном, а во всех. Верьте или нет, а как взглянешь на него, как он по улице идет да глазами вскидывает… ах ты, ах!
– Ах, Захар Иваныч!
– Знаю, что нехорошо это… Не похвалят меня за эти слова… известно! Только уж и набалованы они, доложу вам! Строгости-то строгостями, ан смотришь, довольно и озорства. Все "духу" ищут; ты ему сегодня поперек что-нибудь сказал, а он в тебе завтра "дух" разыскал! Да недалече ходить, Федор Сергеич-то! Что только они с ним изделали!
– Уж так нам их жалко! так жалко! – подтвердила и Матрена Ивановна.
– Истинно вам говорю: глядишь это, глядишь, какое нынче везде озорство пошло, так инда тебя ножом по сердцу полыснет! Совсем жить невозможно стало. Главная причина: приспособиться никак невозможно. Ты думаешь: давай буду жить так! – бац! живи вот как! Начнешь жить по-новому – бац! живи опять по-старому! Уж на что я простой человек, а и то сколько раз говорил себе: брошу Красный Холм и уеду жить в Петербург!