Ночью гостиницы и въезжие дома наполняются звуками экспекторации "гостей" и громкими протестами бонапартисток: eh bien, auras-tu bientot fini?[23] – на что следует неизбежный ответ: ах; матушка! к-ха, к-ха… хрррр… Но вот легкие мало-помалу очищаются, и к полуночи все стихает. Утром, в шесть часов, опять экспекторация и опять протест… А между тем в кургаузе и около него гудит пчелиный рой. Семь часов утра. Одни уже отпили свою порцию, другие только что заручились кружками и спешат к источникам. Всякий народ тут: чиновные и нечиновные, больные и здоровые, канальи и честные люди, бонапартисты и простые, застенчивые люди, которые никак не могут прийти в себя от изумления, какое горькое волшебство привело их в соприкосновение со всем этим людом, которого они не искали и незнание которого составляло одну из счастливейших привилегий их существования. Тут и англичанка-пэреса, которая в Англии оплодотворилась, а здесь заставляет возить себя в ручной колясочке, дабы не потревожить плода. Тут и упраздненный принц крови, который, изнемогая в конвульсиях высокопоставленного одиночества, разыскивает через кельнеров, не пожелает ли кто-нибудь иметь честь быть ему представленным. Тут и рязанский землевладелец, у которого на лице написано: наплюю я на эти воды, закачусь на целую ночь в Линденбах, дам Доре двадцать пять марок в зубы: скидывай, бестья, лишнюю одёжу… служи! Тут и шпион. В воздухе стоит разноязычный говор, в общей массе которого не последнее место занимает и русская речь.
– Какими судьбами? вы!!
– Да вот в горле все что-то сверлит.
– С кем это вы сейчас говорили?
– Мошенник! знаете ли, какую он штуку удрал…
Через минуту другая встреча.
– И вы здесь? давно?
– Дней с пять. С легкими справиться не могу.
– С кем вы сейчас говорили?
– Ужаснейшая, батюшка, каналья. Знаете ли, какую он вещь с родной сестрой сделал…
Еще через минуту.
– Доктор! я уж третий стакан выпил.
– Ходите, обменивайте вещества!
– Доктор! вчера я получил письмо из России. У нас ведь вы знаете что?.. Са-ран-ча!!
– Я бы особенным повелением запретил писать из России письма больным. Ходите, обменивайте вещества!
– Доктор! а это… можно.
Следует обмен мыслей шепотом.
– Гм… если уж вы… Но вы знаете мое мнение: это положительно не kurgemaess…
– Доктор! чуточку!
– Да, но я все-таки должен предупредить… Удивительный вы народ, господа русские! все вы прежде всего об этом спрашиваете… Ну, что с вами делать, можно, можно… А теперь ходите и обменивайте вещества!
И бегут осчастливленные докторским разрешением "знатные иностранцы" обменивать вещества. Сначала обменивают около курзала, надеясь обмануть время и принюхиваясь к запаху жженого цикория, который так и валит из всех кухонь. Но потом, видя, что время все-таки продолжает идти черепашьим шагом (требуется, по малой мере, час на обмен веществ), уходит в подгородние ресторанчики, за полчаса или за сорок минут ходьбы от кургауза.
Подождите еще несколько минут, и вы увидите новый наплыв публики: запоздавших. Вот и вчерашняя бонапартистка, с кружкой в руках, проталкивается сквозь толпу в каком-то вязаном трико, которое так плотно ее облипает, что, действительно, бонапартисты могут пожирать глазами… все. Рядом с нею бредет милая старушка, усиливаясь подпрыгивать, вся разрисованная, восхищенная, готовая в огонь и в воду… toute pimpante![24] И вдали, в дверях кургауза, следит за старушкой обер-кельнер, завитой белокурый детина, с перстнем, украшенным крупной бирюзою, на указательном пальце, и на вопрос, что может стоить такой камень, самодовольно отвечает: das hat mir eine hochwohlgeborene russische Dame geschenkt.[25]
Я знаю многих русских дам, которые, наверное, обидятся наглостью обер-кельнера и воскликнут: как он смеет клеветать? С своей стороны, отнюдь не оправдывая нескромности табльдотного Рюи-Блаза 15 и даже не имея ничего против того, чтоб назвать ее клеветою, я позволяю себе, однако ж, один вопрос: почему ни один кельнер не назовет ни eine englische, ни eine deutche, ни eine franzosische Dame,[26] а непременно из всех национальностей выберет русскую? Уж на что, кажется, повадлива румынская национальность, но и об ней обер-кельнеры умалчивают. Стало быть, есть в русской даме какое-то внутреннее благоволение (вероятно, вполне невинное), которое влечет к ней сердца хаускнехтов и заставляет кельнеров мечтать: уж если суждено мне от кого-нибудь получить перстенек с бирюзой, так не иначе, как от русской «дамы».
Очень может быть, что дело происходило так. Приехала на воды экспекторирующая старушка-вдова, и ни в ком, на чужбине, не нашла участия, кроме обер-кельнера своей гостиницы. Этот человек сразу оказался "золотым" малым. Он допускал, в пользу ее, отступления от правил табльдота; он предоставлял ей лучшее место за столом, придвигал и отодвигал ее стул, собственноручно накладывал ей на тарелку лакомый кусок, наливал в стакан вино и после обеда, надевая ей на плечи мантилью, говорил: so!.[27] А вечером лично носил ей в номер поднос с чаем, справлялся, спокойно ли ей почивать и не нужно ли промыслить другую подушку. Словом сказать, самоотвергался. Разумеется, старушка была тронута. Вспомнила, что у нее в саквояже лежит перстенек с бирюзой, который когда-то носил на указательном пальце ее покойный муж, вынула, немножко всплакнула (надо же память покойного «друга» почтить!) и… отдала. Отдавши, уехала на другие воды, где опять встретила точь-в-точь такого же обер-кельнера, вспомнила, что у нее в саквояже лежит перстенек с изумрудом (тоже покойный муж на указательном пальце носил), опять всплакнула и опять… отдала. И, таким образом, объехавши многие курорты, добралась до Швейцарии, но тут запас перстеньков истощился и, в соответствии с этим, истощилось и обер-кельнерское самоотвержение. И вот теперь она живет в деревне Проплёванной и дарит старосте Максимушке, за самоотвержение, желтенькую бумажку…
Et voila comme on ecrit l'histoire.[28]
Около половины десятого кургауз пустеет; гудение удаляется и расходится по отелям. Это время первого насыщения, за которым наступает время побочных лечений. Позавтракавши, одни идут в Gurgl-cabinet,[29] другие в Inhalations Anstalt,[30] третьи – берут ванны. Но те, которые удивляют мир силою экспекторации, – те обыкновенно проделывают все отрасли лечения и продолжают экспекторировать с прежнею силою. Зато им решительно не только нет времени об чем-либо думать, но некогда и отдохнуть, так как все эти лечения нужно проделать в разных местах города, которые хотя и не весьма удалены друг от друга, но все-таки достаточно, чтоб больной человек почувствовал. И во всяком месте нужно обождать, во всяком нужно выслушать признание соотечественника: «с вас за сеанс берут полторы марки, а с меня только марку; а вот эта старуха-немка платит всего восемьдесят пфеннигов». И вся эта история повторяется изо дня в день, несмотря ни на какую погоду. Подумайте! с шести часов дня до часу пополудни ничего, кроме беготни и каких-то бесконечных тринкгельдов, которые, подобно древней дыбе, приводят истязуемого субъекта в «изумление». Как должно это действовать на человека, страдающего, кроме болезни сердца, эмфиземы, воспаления дыхательных путей, астмы – еще мозолями!
Это же время (от десяти до часу) – самое горячее и для бопапартистки, ибо она примеривает костюм, в котором должна явиться к обеду. Процесс этого примеривания она отбывает с самою невозмутимою серьезностью. Наденет одно платье, встанет перед зеркалом, оглядит себя сперва спереди, потом сзади, что-то подправит, в одном место взбодрит, в другом пригнетет, слизнет языком соринку, приставшую к губе, пошевелит бровями, возьмет маленькое зеркальце и несколько раз кивнет перед ним головой то вправо, то влево, положит зеркальце, опять его возьмет и опять слизнет с губ соринку… И все время мечется у ней перед глазами молодой бонапартист, который молит: ах, эта ножка! ужели вы будете так бессердечны, что не дадите ее поцеловать! Но мольба эта не волнует ее, не вливает ей в кровь отраву… Как истинная кокотка по духу, она даже этим не волнуется, а думает только: как нынче молодые люди умеют мило говорить!.. и начинает примеривать другое платье. Новое стояние перед зеркалом, удаление и приближение к нему; есть что-то неладное назади, именно там, где все должно быть ладно. Что такое? quel est ce mysterе?[31] Ну вот, теперь хорошо… tout сe qu'il faut![32] И опять бонапартист перед глазами, который успел уже поцеловать ножку и теперь вопрошает грядущее… Третье платье и новое повертыванье перед зеркалом. Это платье, по-видимому, уж совсем хорошо, но вот тут… нужно, чтоб было две ноги, а где они, «две ноги»? "За что же, однако, меня в институте учитель прозвал tete de linotte![33] совсем уж я не такая…" И опять бонапартист перед глазами, но уж не тот, не прежний. Тот был с усиками, а этот с бородой… ах, какой он большой! Опять платье, четвертое и последнее. Пора. Последнее платье надевается наскоро, потому что часы показывают без десяти минут час, и, сверх того, в изгибах tete de linotte мелькает стих Богдановича: «во всех ты, душенька, нарядах хороша…» 17 Это единственное «знание», которое она вынесла из шестилетней мучительной институтской практики.