Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но ежели даже такая женщина, как княжна Оболдуй-Тараканова, не может дать себе надлежащего отчета ни в том, что она охраняет, ни в том, что отрицает, то что же можно ждать от того несметного легиона обыкновенных женщин, из которого, без всякой предвзятой мысли, но с изумительным постоянством, бросаются палки в колеса человеческой жизни? Несколько примеров, взятых из обыденной жизненной практики, лучше всего ответят на этот вопрос.

В молодости я знал одну почтенную старушку (фамилия ее была Терпугова), обладательницу значительного имения и большую охотницу до гражданских процессов, которая до смерти своей прожила в полном неведении о «государстве», несмотря на то, что сам губернатор, встречаясь с нею, считал долгом целовать у нее ручку. И ни домашнее ее хозяйство, ни душевная ясность ее никогда не потерпели ни малейшего ущерба от этого пробела. Она жила, распоряжалась, кормила чиновников обедами, выдавала беременных девок замуж за мужиков в дальние деревни, содержала целую стаю приказных, которые именем ее вели тяжебные дела в судах, и никогда ей даже на мысль не приходило, что она живет и действует таким образом – в государстве.

Однажды приезжает к ней в побывку сын, молодой человек, только лет пять тому назад покинувший школьную скамью, и объявляет, что он уже получил место обер-секретаря в сенате.

– Я, маменька, хоть и молод, – похвастался он, – но начальство любит и отличает меня. Теперь я в своей экспедиции – все. Сенаторы будут дремать, а все дела буду решать – я! Согласитесь сами, что в двадцать пять лет это – штука не маленькая!

– Ну, вот и слава богу! – отвечала почтенная старушка, – теперь, стало быть, ты как захочешь, так и будешь решать! А у меня кстати с птенцовскими мужиками дело об лугах идет; двадцать лет длится – ни взад, ни вперед! То мне отдадут во владенье, то опять у меня отнимут и им отдадут. Да этак раз с десять уж. А теперь, по крайности, хоть конец будет: как тебе захочется, так ты и решишь.

Как ни упоен был молодой человек собственным величием, но и у него от маменькиных слов дыхание в зобу сперло.

– Помилуйте, маменька! – воскликнул он, – ведь я не затем обер-секретарем сделан, чтобы свои дела в свою пользу решать! Ведь меня за это…

– А ты, мой друг, потихоньку! Разумеется, со всяким встречным об таких делах не след болтать, а так, слегка… как будто тебя не касающе.

– Не касающе! Да сам-то я буду же знать! Ах, маменька, маменька! я ведь не личным своим интересам, а государству служу.

– Так что ж что государству! Государство – само по себе, а свои дела – сами по себе. Об своих делах всякий должен радеть: грех великий у того на душе, который об устройстве своем не печется! Ты знаешь ли, что в Писании-то сказано: имущему прибавится, а у неимущего и последнее отнимется!

– Да, но ведь это, голубушка, совсем не в том смысле сказано!

– В том ли смысле или в другом – это как хочешь, так и можешь понимать. А только я всегда, и как мать и как христианка, скажу: кто об своих делах не радеет, тот и богу не слуга.

На первый раз разговор этим кончился. Но так как за ним скрывались интересы очень существенные, то он возобновился и на другой день, и вообще повторялся в течение всех двадцати восьми дней, покуда длился отпуск Терпугова. Молодой человек нарочно приехал к старухе матери, чтобы обрадовать ее своим возвышением, и вдруг, вместо радости, чуть было не сделался причиной целого семейного переполоха! Тщетно старался он втолковать старухе, что такое государство и почему чувство государственности должно иметь верх над чувством индивидуализма, – почтенная женщина на все его толкования отвечала одними и теми же словами:

– Знаю я, батюшка! Десять лет сряду за убылые души плачу – очень хорошо знаю! Кого в солдаты, кого в ратники взяли, а кто и сам собой помер – а я плати да плати! Россия-матушка – вот тебе государство! Не маленькая я, что ты меня этим словом тычешь! Знаю, ах, как давно я его знаю!

– Но ежели вы, маменька, знаете…

– Знаю и все-таки говорю: государство там как хочет, а свои дела впереди всего! А об птенцовских лугах так тебе скажу: ежели ты их себе не присудишь, так лучше и усадьбу, и хозяйство – всё зараньше нарушь! Плохо, мой друг, то хозяйство, где скота заведено пропасть, а кормить его нечем!

Кончилось тем, что восторжествовал все-таки индивидуализм, а государственность должна была уступить. Правда, что Терпугов оставлял поле битвы понемногу: сначала просто потому, что говорить о пустяках не стоило, потом – потому, что надо же старушку чем-нибудь почтить; но, наконец, разговаривая да разговаривая, и сам вошел во вкус птенцовских лугов.

– А что, в самом деле! – рассудил он, – ведь без птенцовских лугов, пожалуй, и плохо придется? Ну, сам я, положим… ну, конечно, я сам ни за что!.. А кого бы, однако ж, попросить, чтоб это дело направить? То-то старушка обрадуется!

И действительно, года через два процесс о птенцовских лугах был кончен…

Другой пример.

Несколько лет тому назад женился мой однокашник и друг, Володя Горохов. Жена его – очень милая особа, только что вышедшая из института (с шифром) и наивная до бесконечности. Однако медовый месяц ей понравился. К сожалению, Горохов состоит на государственной службе и, в качестве столоначальника департамента препон, очень хорошо помнит мудрое изречение: "Делу – время, потехе – час". Это изречение имел он в виду и при женитьбе, а именно: выпросился в двадцативосьмидневный отпуск с тем, чтобы всецело посвятить это время потехе, а затем с свежею головой приняться за дело.

Сказано – сделано. На двадцать девятый день, утром, проснулась Наденька Горохова – хвать, мужа простыл и след! Живо надела она на босу ногу туфельки и в одной кофточке тихо-тихо подкралась к мужнину кабинету. О, ужас! он сидел за письменным столом совсем одетый и строчил докладную записку "О мерах к пресечению распространения идей между инородцами, населяющими Мамадышский уезд". И перед ним, и по обоим бокам лежали развернутые объемистые дела, в которые он заглядывал с видимым нетерпением, как будто они стесняли полет его административной фантазии. Но что важнее всего, он до такой степени углубился в свою работу, что не только не почувствовал присутствия Наденьки, но даже не слыхал приближения ее шагов.

На одно мгновение в белокурой головке Наденьки промелькнула мысль: обидеться ей или нет? Но к чести ее должно сказать, что она перемогла себя и не обиделась. Потихоньку, на цыпочках, приблизилась она к креслу, на котором сидел муж, и зажала ему глаза своими крошечными ручками. Сюрприз застал Володю немного врасплох (в эту минуту он только что начал загибать фразу: "следовательно, ежели с одной стороны злоумышленники"…), и на мгновение он даже поморщился. Но именно только на одно мгновение, потому что тотчас же вслед за этим он очень нежно отнял от глаз ручки жены, поцеловал их и тоном радостного изумления сказал:

– Как, ты уж и встала, Наденька?

– И он говорит это… бессовестный! Ушел – и думает, что я и не почувствую! А как мне, Володька, без тебя было холодно! Сейчас же бери меня на коленки и согрей!

– Но, Наденька, ты знаешь… Сегодня срок моему отпуску; я должен явиться в департамент, и вот докладная записка…

– Уже?! – воскликнула Наденька.

Только всего она и сказала, но в голосе ее звучало такое горе, что Горохов тревожно взглянул на нее. На голубых ее глазках дрожали две маленькие слезинки, щечки пылали, ротик полураскрылся под влиянием горестного изумления. Словом сказать, никогда она не была так очаровательна. Но Горохов был столоначальник всем естеством своим, и притом такой столоначальник, который с минуты на минуту ждал, что его позовут в кабинет директора и скажут: "Не хотите ли место начальника отделения?" Поэтому, даже в такую опасную минуту, когда кофточка на груди у Наденьки распахнулась, – даже и тогда он не мог выжать из своих мозгов иной мысли, кроме: "Делу – время, потехе – час". Тем не менее он понял, что нужно же как-нибудь утешить это милое дитя, которое так скоро зябнет в его отсутствии. Поэтому он шутливо искривил губы и сказал:

122
{"b":"136960","o":1}