— А это — пуск трамвая, — пояснила Варвара Тимофеевна. — Новый трамвай, значит, провели.
— Помню, как же, помню, первомайский! Помню и старый трамвай.
— И правда, — согласилась старуха, — была еще старая царская линия, от завода до горбольницы. Смех один. Бывало, отец едет на этом трамвайчике с завода, в оконце поглядывает, кричит мальчишкам на улицу: «Эй, Витька, Петька! Бегите к матери, скажите, пускай самовар ставит! Тятька, мол, с получки на трамвае катит». Вот была скорость-то…
Женщины снова умолкли. В соседнем зале прошаркала экскурсия, четкий голос докладывал: «Этот портрет граф подарил своей любовнице. Ваза, которая изображена на портрете, — вот здесь, видите, она? — ваза эта также была подарена в честь, значит, дня рождения. Теперь попрошу перейти сюда. Ближе, ближе. Портрет графини Козельской, образец портретной живописи первой половины восемнадцатого века…»
Старуха вздохнула:
— А в наш отдел никто, почитай, не заходит. Как увидят — карточки, документы разные, так и бежать. Школьников пригонят иногда, так беда от них. В прошлый раз, вон, трофей утащили.
— Какой трофей?
— Немецкий. Автомат с обрезанным дулом, партизанское ружье. Каску тоже все норовят примерять. — Только гляди за ними… Вот уж вы-то меня порадовали. Посетительницу бог послал!.. Гляжу, все смотрит, ничего не пропускает, интересуется. Дай, думаю, подойду… Может, скажете имя-то? Может, вспомню из ваших кого.
— Вера Ивановна Кудрявцева.
— Кудрявцева? Не припомню таких.
— Отец мой бухгалтером на заводе работал, а мама — учительница.
— В какой школе-то?
— В Четвертой, начальной.
— В Четвертой? Во. Мой Алеша тоже в Четвертой учился, только у него была учительница Ольга Константиновна, может, знаете, пожилая такая… А потом в среднюю Седьмую поступил.
— Я тоже училась в Седьмой.
Женщины молча поглядели друг на друга. Сумерки уже размыли черты.
— А когда окончила-то? — запросто, на «ты» спросила Варвара Тимофеевна.
— В сороковом.
— Алешенька-то мой — в тридцать девятом. Постарше, значит… А ты еще хоть куда… Красивая, статная, да и шапочка больно уж хороша…
— Варвара Тимофеевна, скажите, а Сережка-то Грачев жив?
— Где там жив. Вместе с Егоровной мы похоронки-то получили. Вместе и сыновей провожали на фронт… Хотелось ребятам летчиками стать, да бог запросто прибрал, от хлопот избавил.
Старуха горько кивнула.
— Так господь судил, чтобы одна оставалась я. И муж, Андрей Петрович, там, и доченька Рая.
— Неужели все погибли? И дочь?
В соседнем зале зашумели, послышались шаги. Быстро вошла невысокая, полная женщина, за ней с ревом вбежал упитанный малец в зеленом вязаном костюмчике.
— Ну, где ты оставил варежки? На каком стуле? Здесь? Отвечай!
Она говорила громким, сочным голосом, мальчишка ревел во всю глотку. Под потолками проснулось и загуляло эхо. Варвара Тимофеевна услужливо поднялась.
— Да сюда и не заходил никто, это вы, гражданка, ошиблись. Где-нибудь в другом зале поищите.
— Мне лучше знать, ошиблась я или нет, не ваше дело, — гневалась посетительница. — Ваше дело сидеть и следить за вещами.
Она упрямо кивнула, длинные серьги качнулись, сверкнули в полумраке. Варвара Тимофеевна включила свет, загорелись две-три полутемных лампочки. Вслед за посетительницей обошла зал, осмотрела все стулья.
— Вы бы вниз обратились, в кассу. Туда все находки сносят, спросите у кассирши…
Стуча каблуками, женщина удалилась. Рев мальчишки затих.
— Растеряют монатки свои, а потом ищут по всему музею, — сердито ворчала старуха, садясь рядом с Верой Ивановной.
— А во время оккупации вы в городе были? — спросила Вера Ивановна.
— Где там! Побежали как оглашенные кто куда. Мы-то с доченькой в деревню. В Галкино сестра у меня родная, так мы — туда.
— А муж?
— Петрович сначала-то как будто с нами собирался, а потом, вижу, чего-то мнется. «Ты что медлишь-то?» — спрашиваю, а сама уж понимаю, что нельзя ему. Давно еще на заводе решили, кому надо остаться…
— По заданию?
Старуха помолчала.
— И то сказать, — в раздумье проговорила она, — хозяйство ведь так просто не покинешь. Нужен глаз да глаз! Город целый, тут и завод, и всякое добро. А тем более оккупанты… Глаз нужен.
— Варвара Тимофеевна, а сколько лет было вашему мужу?
…Она испытывала странное чувство: город, в котором прошло детство, всегда представлялся ей таким, как в детские годы, — простым, устойчивым, с булыжными, кое-где поросшими зеленой травой мостовыми, с примусами, с разными другими смешными подробностями коммунального быта. И большинство людей тогда казались ей смешными и незначительными. Пьяница дядя Митя из третьей квартиры, хор старушек с фабрики «Ударница», артель инвалидов «Пошив тапочек», массовичка из горсада Дуся с выцветшими шестимесячными кудрями:
Раз, два, уха-ха,
Солнце, воздух и вода!
Или: «кто за кино?» (Мы-ы!!!) «Кто за вино?» (Мы-ы!!! Ой, нет, не мы!) «Кто за вино, поднимите руку. Вышли из игры!» Все это было совсем не похоже на трагические дни сорок первого. Не знала, оказывается, она своих сограждан…
— Немолод был Петрович, нет. Пятьдесят второй годок шел…
Зацапали его немцы случайно, средь бела дня. Прямо на работе. А потому зацапали, что большой саботаж у них на заводе был. Нашито действовали, значит. С ними, конечно, и Петрович.
Старуха встала, зажгла лампочку над столиком в углу. Осветился массивный альбом. Она достала тряпочку, обмахнула и без того чистую обложку альбома.
— Тут вот и другие подпольщики есть, посмотрите, может, знакомые. Моего тут нет, молодежь все больше.
— А почему?
— Карточки подходящей не нашлось…
На больших, в лист, фотографиях — молодые лица. Школьники. Бывало, полон кинотеатр таких ребят. Воскресенье, дневной сеанс. Шум, свистки, топот. Замусоренный семечной шелухой и конфетными обертками пол. Как будто вчера было. Не верилось, что прошло уже три десятилетия.
— Мой-то скромный был, и такой уж боязливый, — вполголоса рассказывала Варвара Тимофеевна. — Зуб, бывало, заболит — боится к доктору идти, весь перетрясется. Раз даже сама его повела, ей-богу… — Старуха тихонько засмеялась, прикрыла рот ладонью, взглянула посветлевшими глазами. — Петрович-то сел тогда на кресло зубное, а как доктор машину завел да машина эта самая задребезжала, тут мой Петрович-то и убежал. Ей-богу! А я — за ним…
— Так и погиб, в застенке? — тихо спросила Вера.
— Бог избавил. Тогда в темнице-то много народу скопилось, почитай, ползавода взяли. До иных расправа-то и не дошла. А тут наше наступление… Что было! Такой гром пошел. Три дня в подвалах отсиживались. Трясемся, а сами молимся: голубчики, бейте напрочь, чтобы им, окаянным, тошно было… Как ворвались наши, арестованных освободили, тут и Петрович домой пришел…
Она поникла головой, вспоминая.
— Петрович-то как узнал про детей наших, а в те поры и дочки уж не стало, словно заболел весь. Дома оставаться не пожелал, а записался в ополченцы. Оттуда в армию, на передовую. Целый год воевал. Погиб он под Харьковом, там большие бои были…
— Тяжело вам вспоминать об этом, — почти шепотом проговорила Вера Ивановна, — а и забыть нельзя.
— Вот я и мучаюсь. Сплю плохо, иной раз лежу ночью и все будто вижу: Петрович-то больной был, легкие слабые… О нас небось думал, когда в темнице сидел. А под пулями-то легко ли? Этакие страсти перенес, каково ему? Господи, хорошо, что это кончилось!
— Да, Варвара Тимофеевна, велико ваше горе. Я уж прямо не знаю, что сказать. Как и утешить, не знаю…
— Я раньше неверующая была, — проговорила старуха, — А теперь в церковь хожу, свечку возжигаю и с его душенькой беседую.
— Что же, раз легче от этого…
— Легче, легче, и не говори, милая, легче…
Вера Ивановна перевернула тяжелую застекленную страницу альбома. И обомлела: прямо на нее глядело предельно знакомое лицо. Володя Смирнов. Быстро перевернула страницу, прочла на обороте: «Комсомолец Смирнов Владимир, боец Первого партизанского отряда. Погиб при исполнении боевого задания 2 XII-1941 г.».