фотографии
У него была камера-полароид, из которой сразу, после щелчка, выходил снимок. Он отдавал его Марине, зная, что копии сделать уже нельзя. Они гуляли по городу, и Ортис снимал Марину на пленку. У нее сохранилась дюжина фотографий с той прогулки, и на всех на них она была одна. Как жалела она потом, что не догадалась попросить Ортиса остановиться и не взяла у него из рук камеры. Было бы еще лучше, если бы она попросила прохожего взять фотоаппарат, чтобы запечатлеть их вдвоем: Ортиса и Марину рядом, взявшихся за руки. Но она не решилась заговорить об этом, думая, что Ортис не расстанется с камерой, как будто бы та была частью его самого. А он не знал, сможет ли аппарат запечатлеть его в человеческом облике, или же на пленке будут смазанные, расплывающиеся черты, мокрое пятно.
Она забыла, в каком порядке были сделаны снимки. В тот день на ней было красное платье, о существовании которого она давно бы уже забыла, если бы не фотографии. Коричневый двухэтажный дом, сколоченный из досок, который тогда стоял на пересечении улиц Приморской и Первой, тоже уже исчез с лица земли. Его долго собирались снести, и много лет, после того, как дом был разрушен, на его месте оставалась груда мусора с обрывками обоев. Но он все еще стоит на снимке, хотя и покосившийся, а перед ним – семнадцатилетняя девушка в красном платье. Она тоже исчезнет.
Марина пыталась вспомнить, что говорил ей Ортис перед тем, как щелкнуть камерой. Может быть, он молчал. Хотя память способна все исказить, все переставить местами, на этот раз она не обманывала Марину. Они долго шли молча по улице, Ортис увидел коричневый дом, который сиротливо смотрелся на фоне пятиэтажек, и попросил Марину остановиться. Он поднес камеру к глазу и медлил, искал фокус. Как это, думал он, ее тело всегда остается самим собой? Вот его границы: макушка, кончики пальцев. Тело в единственном экземпляре; тело, равное себе; не убегающее от устья; не вливающееся в море; тело, способное умереть.
Непрозрачное. Когда он клал руку на плечо Марине, оно не расступалось под его пальцами. Вещи, которые оказывались у нее за спиной, невозможно было рассмотреть (в видоискателе исчезла дверь дома). И доски непроницаемы, но дом уже опустел, а в плотном, матовом теле Марины была душа. У Ортиса души не было, но были глаза, память, и было внимание. Мир смотрелся в него и отражался в нем. Коричневый дом. Окна без стекол. Красное платье. Девушка. Серый асфальт. Что-то ныло внутри, хотело стать таким же плотным и непрозрачным, как дом, как асфальт.
Еще тогда, когда он тек по равнинам далекого континента, в нем часто просыпалась тоска по коричневым телам, которые с разбегу бросались в волны, барахтались, выбегали с визгом и криками. Любая из этих жизней была игрушкой в его потоке, но он пресытился властью. Он знал, что они мерзнут по ночам, что им жарко днем, что часто они голодают, что один может пронзить другого стрелой, и тот, забившись в конвульсиях, истекая кровью, перестанет существовать. Он знал, что они подчиняются всем жутким законам, которые природа накладывает на временных существ, и что главный из этих законов – смертность. И вдруг со всей силой реки и со всей жаждой человека ему захотелось попробовать их жизни.
Иметь начало, иметь конец; вздрагивать от прикосновения, от холода, от страха; не знать, что будет завтра; с нетерпением ждать, чтобы наступило утро. Он наклонился к руке Марины и прикоснулся губами к ее пальцам. Она спросила:
– Ты меня любишь?
Он посмотрел на нее и, увидев свое отражение в ее зрачках, почти поверил, что стал человеком.
– Я хочу быть, как ты, – ответил он. Превращение было трудным: лишенный естественной способности воспринимать жару и холод, голод и жажду, не говоря уже о боли, река-Ортис всего добился с помощью внимания. Пока он нес свой поток к океану, он был рассеян; он как будто продремал все это время, лишь изредка просыпаясь от резкого крика птицы или громового раската. Все, что смотрелось в него, то и снилось ему: облака, деревья, узконосые лодки.
Но он сделал над собой усилие и проснулся. Долго-долго, долго-долго он глядел в предрассветное небо, пока наконец утренний холод не пробрал его и на воде не появилась легкая, похожая на пупырышки рябь. Потом слушал, долго, внимательно слушал и, напрягая водную гладь, наконец произнес:
– Б-б-б-а. Я хотел бы мерзнуть, как ты, – сказал он Марине. – И, как ты, согреваться.
Она кивнула и обняла его: ей казалось, что она понимает.
Она думала: он хочет быть, как я – значит, я ему очень нравлюсь. Как я, он хочет мерзнуть и греться вместе, он хочет жить рядом со мной, быть со мной. Нам все будет нипочем – и холод, и смерть.
– Знаешь, какая гибель самая страшная? – неожиданно для себя самой спросила она у Ортиса.
– Какая?
– Утонуть.
– Этого не случится. Я обещаю.
Марина думала: он заботится обо мне, если что – он встанет на мою защиту. Но это было единственным, что он мог ей обещать, ибо у него была власть над водой.
Бояться и понимать, что страшное может случиться. Не надеяться ни на что и ничего не избегнуть. Река жаждала следить за движением ночи и гадать: сколько еще таких будет? Последняя ли это? Что случится со мной? А человек хотел притвориться камнем в лучах солнца, журчащим ручьем, деревом. Они шли, прижимаясь друг к другу, и пытались взять друг у друга невозмутимость и страстность, блаженство и тревогу, вечность и жизнь.
гостиничный номер
Вскоре Марина осмелела настолько, что зашла к Ортису. Стандартная кровать, стандартный торшер, стандартное кресло, стандартный телевизор. Лампочка в торшере дребезжала, жалуясь, что светит из последних сил. На подоконнике – коряги.
– Все они тебе приснились? – Он кивнул. – Страшные. Он пожал плечами и поглядел на нее. Со всех сторон на них смотрели найденные существа. Было сразу понятно, кто есть кто: это – лев, это – женщина, это – крокодил, это – чудовище, это – карлик, а это – змей. Марине хотелось похвалить находки, но лампочка дребезжала столь оглушительно, что все мысли куда-то исчезли.
– Я пойду, хорошо? – наконец проговорила она. Ортис спустился с ней в лифте, и они расстались.
Утром он принес ей в подарок живую ящерицу в зеленой клетке и сказал, что уезжает. Марина не поняла, и он повторил:
– Я уезжаю.
– Насовсем?
– Насовсем? Курс кончился, мне надо вернуться, показать, чему я научился, – он улыбнулся. – Я обязательно приеду. Или, может, ты приехала бы в гости?
Марина решительно закивала головой, спрятав обе руки за спину. Его отъезд совершенно необходим, думала она, для того, чтобы они снова встретились. Так всегда бывает во всех фильмах, во всех историях: люди расстаются, тоскуют друг о друге, потом сходятся вновь. Он приедет сюда. Она поедет к нему. Она поедет к нему. Он приедет сюда.
– А ящерица пусть живет у тебя. Как ты ее назовешь?
– Укайяли.
Ортис улыбнулся, не глядя на Марину, и, когда уходил, все еще шарил глазами по земле, как будто искал что-то. Захлопнув за ним дверь, Марина дала наконец волю слезам и проплакала до пяти часов пополудни, когда самолет Орти-са оторвался от земли и перестал идти дождь. Следующее полугодие было на редкость засушливым, и урожай винограда был не очень хорош.
дома
Вернувшись в тропики, Ортис первые два дня мучился от перемены времени и порой не мог понять, где он – дома или в России, бодрствует он или спит. Постепенно контуры родной комнаты вернулись к нему, он узнал окутанное белой тканью кресло, книжные полки. Он выглянул в окно: там, слепя, поднималось солнце. Он подумал, что молодость проходит, вот и хорошо, потому что, уходя, она станет прошлым, а прошлое неподвижно и всегда прекрасно. Он помнил, что в одной из книг нашел когда-то подтверждение этой мысли, и принялся перебирать корешки, пока не нашел. Прошлое – действительность людей, но не реки. Река течет и текла, река не старится, не умирает, хотя (Ортис подумал, содрогнувшись) может пересохнуть. Но воды его слишком мощны и черны, чтобы кто-нибудь покусился на них. Может быть, сказал себе Ортис, я не должен бояться смерти.