Вино оказалось превосходной смазкой для языковых поршней, и Свиттерс, пожалуй, еще долго распространялся бы о том, что, по его наблюдениям, в конце 1960-х годов в Америке все – искусство, спорт, кино, журналистика, политика, религия, образование, юстиция, правоохранительные органы, здравоохранение, одежда, питание, романтика и даже природа, – все превратилось в развлечение; и о том, как к девяностым годам все эти развлечения по большей части свелись исключительно к купле-продаже. Однако Домино положила конец этому пустословию, объявив с еле уловимой ноткой осуждения:
– Так вы же сами работали на, пожалуй, самую печально известную панико-насаждающую организацию во всей вашей страшной Америке.
– М-м-м… Верно, работал. Это называется «кататься верхом на драконе».
– Либо «гоняться за ощущениями». У меня такое ощущение, что вы постоянно нуждаетесь в стимуле, вы – человек действия. Игрок.
– О, всего лишь мальчик на побегушках, – запротестовал Свиттерс, подливая в бокал вина, темного, точно запекшаяся кровь мифического чудища. – Всего лишь мальчик на побегушках.
– Да описывайте как хотите, все равно мне думается, что вас так и тянет работать поблизости от быка. Или дракона, если угодно. А вот в Испании есть присловье: со временем матадор становится быком. А тот, кто катается на драконе, не есть ли часть дракона?
– Нет, если он в полном сознании.
– Пожалуй, что и так. Но я считаю, что многое можно сказать в пользу активного самоустранения. Не апатии, как вы сами понимаете, не соглашательства и не инерции. Ага! Мой английский возвращается ко мне, точно ласточки в Капучино. Нет, я имею в виду отказ от участия. Уход в своего рода добровольную ссылку. Когда наблюдаешь дракона издалека, изучаешь его сильные и слабые места, однако отвергаешь его, сопротивляешься ему, отказываясь иметь с ним дело и питать его энергией. Вот, например, мы, пахомианки, после того, как нас отлучили, собирались отправиться в деревни третьего мира и попытаться убедить хотя бы несколько туземок в том, сколь насущно необходимо и мудро ограничить рождаемость. Добились бы мы, по всей видимости, немногого; а вот душевных сил затратили бы немало. Однако вместо того мы решили остаться здесь, в глуши, уединившись под священной тенью, порой посылая из укрытия в мир наши крохотные стрелы, но главным образом трудясь над ростом собственных душ и оберегая… то, что нам должно беречь. Итак, мистер Свиттерс, что вы думаете об активном самоустранении? Это эгоизм? Трусость? Или, может, безответственность?
– Нет, – обронил он между двумя глотками. – Нет, если вы в полном сознании.
По тому, как монахиня склонила голову и самую малость подалась к собеседнику, в то время как тупая бритва непонимания прорезала на ее лбу крохотную морщинку, было очевидно: Домино не уверена, что в точности Свиттерс разумеет под своим «быть в полном сознании». Ему бы следовало объясниться, сказать ей, что «полное сознание» подразумевает не столько состояние, в котором человек всегда ведет себя так, как, на его взгляд, достойно себя вести, невзирая на общественное мнение (хотя и это тоже важно); и даже не чутье настолько острое, что человек никогда не позволит страху, эгоизму, желанию или удобству ввести себя в заблуждение, заставить поверить, что их поведение более достойно, нежели есть на самом деле, – хотя это уже ближе к истине; нет, скорее ясное и стойкое понимание того, что по сути своей вся человеческая деятельность – это единый вселенский театр: величественное и дурашливое, эпическое и эфемерное представление, в котором поведение отдельных людей, хорошее или дурное, – это просто-напросто разыгрывание роли; главное – это уметь отойти в сторону и понаблюдать за своим же представлением в самый разгар такового. Свиттерсу следовало бы растолковать свою мысль в силу той простой причины, что это определение «полного сознания» очень походило на неписаное, невысказанное кредо цэрэушных ангелов. Однако ж Бобби Кейс некогда предостерегал его: пытаться дать определение терминам вроде «в полном сознании» – всегда ошибка. «Даже когда (если) справитесь вы неплохо, – внушал он, – прозвучит оно ну прям под стать хрестоматийному мистику или там какому-нибудь говорящему скворцу Нового Времени, да люди в большинстве своем все равно ничего не поймут». Если верить Бобби, человек либо схватывает – бах, и готово! – либо не схватывает; сколько ни растолковывай, сколько ни раскладывай по полочкам, сколько не излагай «по науке» – все равно «не пробьет». Да, собственно говоря, взять хоть Морячка: испытывал ли он потребность добавить хоть что-нибудь к своему лаконичному совету? Да ни разу. Что ж, так тому и быть. Свиттерс прикрыл глаза, словно отгораживаясь от недоуменного взгляда собеседницы. И облизнулся.
– М-м-м… На диво приятственное винцо. Благодаря ему нёбо – что драгоценный камень в чашечке лотоса, что не облагаемое налогом капиталовложение, что карманная карта Голливуда, что собака врача Линкольна, что…
– Вино весьма себе посредственное, и вы об этом знаете, – поправила монахиня, хотя в глазах у нее что-то вспыхнуло, наводя на мысль о том, что под влиянием риторики Свиттерса жажда пробудилась и в ней. – Ладно, – проговорила она, – даже если с философской точки зрения вы против активного самоустранения не возражаете, это вовсе не значит, что вам лично оно подходит. Так, например, мы тут ведем жизнь очень упорядоченную.
– И что? Не вижу в этом ничего дурного – до тех пор, пока вы не обманываетесь, полагая, будто ваш порядок лучше чужого беспорядка.
– Да, но беспорядок…
– Зачастую – всего-навсего цена за свободу. Так называемый порядок в историческом контексте всегда требовал больше жертв, нежели так называемый беспорядок; и, кроме того, при надлежащем использовании язык вполне способен упорядочить жизнь человека в нужном ключе. Язык…
– Вы меня отвлекаете. Оставьте язык на потом. – Монахиня качнула головой в сторону бутылки. – Хорошо. Я тоже глоточек выпью. – Приняв бокал из его рук (бокал был только один), она продолжила: – Собственно, я к чему веду: я опасаюсь – да все сестры опасаются, – что, если вы примете наше приглашение, рутинная жизнь Пахомианского оазиса покажется вам скучной и нудной.
Она резко поднесла бокал к губам и осушила его до дна. Рубиновая капля, настоящая, как кровь, и ненатуральная, как безделушка со стразом, поблескивала на ее верхней губе, точно след любовного укуса, и Свиттерса разом неодолимо потянуло слизнуть ее языком.
«Спокойно, парень, спокойно».
– Опасения ваши вполне оправданны, – согласился он, – хотя мне обычно удается обрести толику того, что мы. ребячливые американцы, называем «развлекаловкой», а вы, утонченные европейцы, – «удовольствием», везде, где бы я ни сошел с автобуса.
– Это талант, – вздохнула монахиня. – Если не считать итальянских ужинов в трапезной или возни под дождем в ватиканских бикини – а именно так сестры и развлекались в тот момент, когда вы проходили мимо со своими кочевниками и услышали их смех, – мы, монахини, к удовольствиям не то чтобы привержены. Радость – да, только не развлекаловка. Так что вы можете дать нам еще и это: научить нас, как, оставаясь чуткими и сострадательными, наслаждаться жизнью в наш деструктивный и грязный век.
– Ох, даже не знаю…
– Но, видите ли, мы не должны думать только о себе, это было бы нечестно. Вам, мистер Свиттерс, тоже должно быть хорошо в нашем Эдеме, иначе вы останетесь разочарованы. Так вот. Тут-то мы и подходим к Фанни. – Монахиня перелила в бокал остатки вина и передала его Свиттерсу.
– Фанни? – нахмурился он.
– Нуда. Фанни. – Ав следующий миг немолодая пальма, даже не качнувшись, сбросила кокосовый орех точнехонько ему на темя. – Фанни только и мечтает оттрахать вас до бесчувствия.
Вздрогнув, он плеснул vin rouge[187] на колено последних чистых брюк. И, как будто одного этого недостаточно, еще и покраснел вдобавок. Он знал, что краснеет – он это чувствовал, – и в результате краснел все гуще. Такому мужчине, как Свиттерс, стыдливый румянец пристал не больше, чем овечье нижнее белье – волку. Домино изумилась и немало повеселилась подобной реакции.