Так, значит, он меня узнал! Я отчетливо помнил совершенно безличное приветствие, которое он адресовал мне, подняв руку к козырьку кепи и не сопроводив его ни взглядом, свидетельствовавшим, что он меня узнал, ни жестом, выражавшим сожаление, что он не может остановиться. По-видимому, притворившись тогда, будто он меня не узнал, Робер упрощал себе множество вещей. Но я был ошеломлен молниеносностью, с которой он принял свое решение, так что ни один мускул не успел выдать его первое впечатление. Уже в Бальбеке я заметил, что наряду с простодушной искренностью его лица, прозрачная кожа которого позволяла видеть внезапное зарождение многих эмоций, тело его было изумительно выдрессировано воспитанием для некоторых видов притворства, требуемых правилами приличия, и, подобно искусному актеру, он мог в своей полковой жизни и в жизни светской играть одну за другой различные роли. В одной из этих ролей он меня беззаветно любил, он вел себя по отношению ко мне как родной брат; да, он был моим братом и снова им стал, но на мгновение превратился в человека постороннего, незнакомого со мной, который, вставив в глаз монокль и держа вожжи, с каменным лицом поднес руку к козырьку кепи, чтобы корректно поздороваться со мной по-военному!
Еще не убранные декорации, между которыми я проходил, лишенные вблизи всего эффекта, придаваемого им расстоянием и освещением и точно рассчитанного написавшим их большим художником, имели вид жалкий, и действие силы разрушения не в меньшей степени сказалось и на Рахили, когда я подошел к ней. Точь-в-точь как рельефность декораций, очертания ее прелестного носа остались где-то в пространстве между зрительным залом и сценой. Это была не она, я ее узнал лишь по глазам, в которых укрылось ее тожество. Исчезли форма и блеск этого юного светила, недавно еще столь яркого. Зато, как если бы мы приблизились к луне и она перестала нам казаться розовой и золотой, на этом только что столь гладком лице я различал теперь одни лишь протуберанцы, пятна, рытвины. Но, несмотря на бесформенность, в которую превращались вблизи не только женское лицо, но и раскрашенные полотна, я рад был очутиться на сцене, бродить между декораций, в этой обстановке, которую некогда из любви к природе я нашел бы скучной и искусственной, но которой описание Гете в «Вильгельме Мейстере» придало в моих глазах известную красоту; и я был уже пленен, заметив посреди журналистов, светских людей и приятелей актрис, которые здоровались, разговаривали, курили, как где-нибудь в гостиной, молодого человека в черной бархатной шапочке, в юбочке цвета гортензии, с нарумяненными щеками, точно страница из альбома Ватто; растянув рот в улыбку, устремив глаза в небо, делая ладонями грациозные движения и слегка подпрыгивая, он казался существом настолько инородным этим рассудительным людям в пиджаках и сюртуках, между которыми он носился как безумец, увлеченный своей восторженной мечтой, настолько чуждым их заботам, настолько незнакомым с привычками их цивилизации, настолько неподвластным законам природы, что следить глазами за непринужденными узорами, которые вычерчивались среди крашеных холстов крылатыми, причудливыми, гримированными прыжками, было так же успокоительно и отрадно, как видеть мотылька, заблудившегося в людской толпе. Но в это самое мгновение Сен-Лу вообразил, что его любовница слишком засмотрелась на танцора, в последний раз повторявшего фигуру дивертисмента, в котором он готовился выступить, и лицо его потемнело.
— Ты могла бы смотреть в другую сторону, — сказал он ей с мрачным видом. — Ты знаешь, эти плясуны не стоят каната, на который хорошо если бы они поднимались, чтобы сломать себе шею, и они пойдут потом хвастаться, что ты на них засматривалась. Кроме того ты ведь слышишь, тебе велят идти в уборную одеваться. Ты опоздаешь.
Трое мужчин — журналисты — увидев возбужденное лицо Сен-Лу, подошли с любопытством, чтобы послушать, что он говорит. Так как на другой стороне устанавливали декорацию, то мы оказались прижатыми к ним.
— Но ведь я его знаю, это мой приятель, — воскликнула любовница Сен-Лу, глядя на танцора. — Вот кто прекрасно сложен, вы только посмотрите на эти маленькие руки, которые танцуют, как и все остальное в нем!
Танцор повернул к ней голову, и его человеческая личность проглянула из-под сильфа, роль которого он разучивал: серое студенистое вещество его глаз дрогнуло и заблестело между накрашенными ресницами, и улыбка растянула в обе стороны его рот на красном, размалеванном пастелью лице; затем, чтобы занять молодую женщину, подобно певице, из любезности напевающей вам арию, за которую вы ее расхваливаете, он принялся воспроизводить движение ладонями, передразнивая самого себя с тонкостью пастишера и шаловливостью ребенка.
— Ах, как это мило, эта идея копировать себя! — воскликнула Рахиль, хлопая в ладоши.
— Умоляю тебя, милочка, — сказал Сен-Лу страдальческим голосом, — не выставляй себя на посмешище, ты меня убиваешь; клянусь, что, если ты скажешь еще хоть слово, я тебя не провожу в твою уборную и ухожу; ну, пожалуйста, не будь злою.
— Не стой в сигарном дыме, тебе будет худо, — обратился ко мне Сен-Лу с заботливостью, которую проявлял еще с пребывания в Бальбеке.
— Ах, какое счастье, если ты уйдешь!
— Предупреждаю тебя, что я больше не вернусь.
— Не смею на это надеяться.
— Послушай, я пообещал тебе колье, если ты будешь милой, но раз ты так со мной обращаешься…
— Ничего другого я от тебя и не ожидала. Ты пообещал мне, значит, я могла быть уверена, что ты не исполнишь обещания. Ты хочешь раструбить, что у тебя есть деньги, но я не такая корыстная, как ты. Плевать мне на твое колье. Найдется другой, кто мне его подарит.
— Никто другой не сможет его тебе подарить, потому что я оставил его за собой у Бушерона и взял с него слово, что он никому его не продаст, кроме меня.
— Ну, конечно, ты хотел меня пошантажировать и заранее принял все предосторожности. Это и есть то, что называется Марсант, Mater Semita, как в этом хорошо чувствуется твоя порода, — отвечала Рахиль, повторяя этимологию, которая покоилась на грубом извращении смысла (ибо «semita» означает «тропинка», а не «семитка»), но прилагалась к Сен-Лу националистами за его дрейфусарские взгляды, впрочем, заимствованные им у актрисы. Ей меньше, чем кому-либо, подходило обзывать еврейкой г-жу де Марсант, у которой великосветские этнографы не могли найти ничего еврейского, кроме ее родства с Леви-Мирпуа. — Но все это еще вилами по воде писано, будь уверен. Слово, данное при таких условиях, ничего не стоит. Ты поступил со мной предательски. Бушерон об этом узнает, и ему заплатят вдвое за его колье. Скоро ты обо мне услышишь, будь спокоен.
Робер был сто раз прав. Но конкретная обстановка всегда бывает так запутана, что человек сто раз правый может один раз впасть в ошибку. И я невольно припоминал неприятные, но, впрочем, совершенно невинные слова, сказанные им в Бальбеке: «Поступая так, я имею преимущество над ней».
— Ты плохо поняла то, что я тебе говорил о колье. Я не обещал его тебе безоговорочно. Теперь, когда ты все делаешь, чтобы я тебя покинул, вполне естественно, я его тебе не подарю, — не понимаю, где ты видишь здесь предательство или корысть. Никто не может сказать, что я звоню о моих деньгах, я ведь всегда тебе говорил, что я бедняк и гроша за душой не имею. Напрасно ты так смотришь на вещи, милочка. Почему я корыстен, в чем я заинтересован? Ты отлично знаешь, что единственный мой интерес — это ты.
— Да, да, рассказывай! — проговорила иронически Рахиль, делая жест человека, который вас бреет. И она повернулась к танцору:
— Правда, он чудеса делает своими руками! Я женщина, а не могла бы сделать того, что он делает. — И, показывая ему на перекошенное лицо Робера: — Гляди, он страдает! — прошептала она в мимолетном порыве садической жестокости, которая, впрочем, не шла ни в какое сравнение с ее подлинной привязанностью к Сен-Лу.
— В последний раз говорю тебе! Клянусь, что бы ты ни делала, как бы ни жалела через неделю, я не вернусь, чаша переполнена; имей в виду, это бесповоротно; когда-нибудь ты пожалеешь, да будет поздно.