Несколько раз в ночь на 17 августа Тетерка вскакивал и проверял, цела ли корзина. Она спокойно стояла в углу, драная, доверху наполненная грязной-прегрязной картошкой. Отдельные клубни даже проросли.
Спавший беспокойно всю ночь Макар под утро утихомирился. А когда проснулся, с ужасом вспомнил, что часов-то у него нет! Забыл попросить у Андрея Ивановича!
Тетерка выглянул в окно. Как на грех, день выдался пасмурный, солнца не разглядеть, но на улице почти не видно народу. Хотя это может означать, что уже слишком поздно.
«Который час? Который час?»
Спросить не у кого, разве что у городового. Нет, заберет еще, ведь сегодня вся полиция, все шпики с утра приглядываются к «верноподданным».
Идти сразу к Чернышеву мосту? А вдруг еще рано, вот и околачивайся около. Наверняка загребут…
Тетерка не спеша, но встревоженный до предела, выбрался из дому.
А когда дошел до банка и глянул на часы, у него похолодело внутри: опоздал!
…Царь проскакал, и не догнать его теперь. Ужели Макара схватили?
Вид у Тетерки виноватый, взмыленный. Часы, обыкновенные, карманные, пусть дедовская луковица! Их не было у рабочего Тетерки! Это спасло царя.
Через несколько дней Василий Меркулов, уехавший из Одессы вместе с Исаевым и Перовской, явился на явку близ Михайловского сада. Вскоре подъехали на лодке Желябов, Тетерка и Баранников. Тетерка шепнул, что они только что ездили извлекать динамит со дна канала, но не нашли.
Меркулов ничего не ответил. В последнее время его начали страшить народовольцы, и он проклинал тот день, когда встретился с Желябовым. Но положение безвыходное. Чтобы донести властям, нужно знать побольше, иначе в два счета вздернут, но и «эти» ничего не должны заподозрить — убьют.
Лучше подождать, посмотреть, чья возьмет. А если арестуют? Нет, тогда он не будет молчать, расскажет все, поможет выловить крамольников и тем самым «выкупит» веревку.
А ведь он раньше слышал об этом предприятии под мостом. При нем говорят многое, ему доверяют. Болтали, что неплохо было бы метальщиков с бомбами у моста поставить, а у Михайлова бомба должна быть вделана в высокую шляпу. Бросит ее вверх, как бы приветствуя государя императора, а царь и бывай таков!..
Может, шутили? Кто их знает…
* * *
Голод, голод, голод! Вот кто сейчас правит страной!
Об этом молчат газеты. Желябов отбрасывает одну, хватает другую.
Голод, эпидемии умерщвляют сотни тысяч людей при полном молчании образованного общества. В газетах пишут о пирах великосветских кутил, курят фимиам новым хозяевам жизни — денежным мешкам, сплетничают о похождениях актрис, а деревня умирает. Да разве они могут написать, что при освидетельствовании новобранцев пятая часть крестьянских сынов признается «негодной к службе в армии по состоянию здоровья»? Разве напишут в газете о том, что из крестьянских изб уползают клопы, — хозяева так отощали, что насекомые недоедают. Разве осмелится кто рассказать о деревенских хатах, стоящих без соломенных крыш, скормленных скоту, и о скотине, не имеющей силы встать на ноги от такой кормежки!
Кто поможет сельчанину, кто спасет от смерти его детей, которые забыли все слова, кроме одного, раздирающего сердце: «Хлеба!»?
Молчит правительство, молчат земцы, молчит и «Народная воля».
Желябов сжимает до боли в суставах кулаки, скрипит зубами. Он страшен в эту минуту. В родной Султановке крестьяне, чтобы не умереть с голоду, идут на преступления. Когда им грозят тюрьмой, они отвечают односложно: «Там кормят!»
Правительство и земцы не хотят оказать помощи. Если голодающему протянуть кусок хлеба, он не насытится этой подачкой, но поймет: у него нет хлеба, а у кого-то есть…
У партии нет хлеба, но она должна подсказать крестьянам, где он лежит, кто его ест и равнодушно взирает на кладбища умерших с голоду.
Голод — лучший пропагандист революции. Анна Павловна Прибылева-Корба, хозяйка комитетской квартиры, видела, как мучительны для Желябова новые и новые вести о народных страданиях. Он собирает их всюду: на улицах и базарах, по знакомым, и даже пытается достать официальные, но строго засекреченные отчеты.
Андрей ходил мрачный, неразговорчивый. Корба не знала, чем ему помочь.
В августе молчание газет было нарушено. Андрей понял, что если уж на страницы прессы прорвались сухие строки о голоде, значит деревенскую Русь охватил всеобщий мор.
Желябов попросил Корбу известить членов Исполнительного комитета, что он требует экстренного совещания.
Собрались на следующий день. Баранников, Колодкевич, Перовская, Фигнер догадывались, о чем пойдет речь. Остальные недоумевали.
Желябов пришел последним.
Андрей знал, что никто не произнесет ни слова, пока он не объяснит, зачем их созвал.
И он волновался — это было удивительно. Блестящий полемист и импровизатор, Андрей вдруг потерял дар слова. А ведь перед ним сидели друзья. Стоячий воротничок косоворотки оказался тесным, пальцы путались в петлях. Желябов с раздражением дернул воротник.
Глухим голосом, с паузами Андрей сказал:
— Если мы останемся в стороне в теперешнее время и не поможем народу свергнуть власть, которая его душит и не дает ему даже возможности жить, то мы потеряем всякое значение в глазах народа и никогда вновь его не приобретем. Крестьянство должно понять, что тот, кто самодержавно правит страной, ответствен за жизнь и за благосостояние населения, а отсюда вытекает право народа на восстание, если правительство, не будучи в состоянии его предохранить от голода, еще вдобавок отказывается помочь народу средствами государственной казны. Я сам отправлюсь в приволжские губернии и встану во главе крестьянского движения, Я чувствую в себе достаточно сил для такой задачи и надеюсь достигнуть того, что права народа на безбедное существование будут признаны правительством.
Я знаю, что вы поставите мне вопрос: а как быть с новым покушением, отказаться ли от него? И я вам отвечу: нет, ни в коем случае! Я только прошу у вас отсрочки.
Желябов сел, внимательно и тревожно всматриваясь в лица. Наступила минута гнетущего молчания. Никогда раньше Андрей так прямо и решительно не показывал товарищам живущую в нем тягу к народу, никогда раньше они не догадывались, как узок круг заговорщической деятельности для этого подлинного сына народа. Вскормленный крепостной деревней, он не забыл ее, уйдя в героический террор. И многие вспомнили слова, так часто повторяемые Андреем на диспутах в узком кругу: «Я покажу, что «Народная воля», занятая борьбой с правительством, будет работать и в народе».
Теперь настало время, и Желябов высказал свои сокровенные мысли — мечту стать народным предводителем. И у него для этого были все данные — данные крупного политического деятеля.
— Я против отсрочки!
Фигнер не стала объяснять почему, но высказала общую мысль. Только Перовская еще колебалась, ее увлекала перспектива народного восстания, так щедро, широким мазком нарисованная Андреем. Она будет с ним.
— Мы должны или воспользоваться благоприятными обстоятельствами теперешнего момента, или расстаться с мыслью о возможности снять голову с монархии, существующей только для угнетения и устрашения народа. — Баранников не любил и не умел говорить, но всегда остро чувствовал и улавливал общее настроение.
— Андрей, Андрей! — Исаев подошел к Желябову. — Мы не можем уже остановиться, сделать передышку. Отсрочка — это наша смерть. Ты ручаешься, что через полгода все здесь собравшиеся будут целы и невредимы? Нет. Следовательно, мы не можем быть уверены, что наш план будет выполнен.
Желябов опустил голову. Он умел подчиняться, но ему было невыразимо больно. Перовская предложила баллотировать вопрос, поставленный Желябовым. Но Андрей воспротивился. К чему, ведь всем ясен исход голосования.
Собрание кончилось, оставив в сердцах неизгладимую грусть. Все чувствовали, что сегодня были подрезаны крылья одному из самых выдающихся членов партии. Успокаивало только одно: Желябов с ними, а с ним ничего не страшно.