Рассуждения заводили Андрея в тупик. Он опять начинал прясть нить мысли сначала, пытаясь направить ее в иное русло, и опять получалось, что убийство царя еще никак не решало дела революции. А если так, то ему придется участвовать в серии актов. Если будет создана единая террористическая организация и он войдет в нее, то его смогут посылать на новые и новые покушения. Тогда прощай пропаганда, рабочие!
Фроленко чувствовал, что после его ухода Желябов поостынет, начнет раздумывать — как бы не передумал вовсе. Поэтому вечером Михаил Федорович опять навестил Андрея. Казалось, Желябов целый день просидел на том же стуле, с которого встал, чтобы проводить Фроленко.
Зажгли лампу. Помолчали. Андрей задумчиво следил за ночной бабочкой, она кружилась над лампой. Стукнулась о стекло, обожглась. Отлетела и снова ударилась. Она билась в каком-то исступлении до тех пор, пока не вспорхнула неосторожно над лампой и, вмиг опалив крылья, бессильно свалилась на фитиль, загасив его.
Андрей вновь зажег лампу. Ее слабый огонек освещал небольшой круг в центре стола, углы комнаты тонули во тьме…
Наконец, не выдержав тишины, Фроленко заговорил. Округляя гласные, растягивая окончания, Михаил Федорович как бы пел, неторопливо, немного протяжно:
— …А кто, кто толкает нас на это? Правительство… Юноши, отважные, зеленые, идут вперед нас, старых, умудренных опытом дураков… прости господи!..
Сентянин желторотый, а сколько дерзости! Переоделся жандармом, подделал бумаги и ввалился в тюрьму, якобы за заключенным Медведевым-Фоминым прибыл. И на допросе себя не выгораживал, пощады не просил, на нашу мельницу воду лил. Подумать только, представился: «Сентянин, секретарь Исполнительного комитета социал-революционной партии!» А где партия-то, где Исполком? Фикция одна! Осинский придумал ради солидности, ан она в юношестве корни пустила, в голову, в душу запала!..
Андрей знал Александра Сентянина. Да разве он один! А Перовская, Михайлов, Квятковский, Баранников! Андрей завидовал Баранникову, который остановил жандармскую бричку, где сидел арестованный Войнаральский, завидовал Квятковскому, бешено мчавшемуся верхом, когда после неудачного выстрела жандармские лошади понесли. И пусть Войнаральского не освободили, но ведь это подвиг!
Отвага и мужество, проявленные в открытой схватке, всегда действовали на Андрея возбуждающе.
Отвага, мужество! А ум, умение конспирировать? Вот сидит перед ним Михаил — хохол хохлом, внешность самая заурядная, говорит с запинкой. А ума палата, хитрости на всех хватит. Ровно год назад не кто иной, как этот невзрачный дядя, устроился служителем в Киевскую тюрьму. Ну и придирался же он к заключенным! Они готовы были убить его, зато начальство души не чаяло в этом аспиде и не замедлило повысить в должности, сделало надзирателем сначала в камерах уголовных, а затем и политических. А тут что ни камера, то друг, товарищ, один неосторожный жест, слово, и, глядишь, надзиратель сам угодит в одиночку. Михаил не растерялся. Достал два солдатских костюма, обрядил в них Стефановича и Бохановского, Дейчу же переодеться было не во что — так должен был идти. Бежать решили в полночь. И надо же: дежурный сторож, как назло, расселся в коридоре — и ни с места. Тогда Стефанович швырнул в окошко камеры книгу. Фроленко услал сторожа подобрать ее и передать смотрителю.
Беглецы — в коридор, а там тьма кромешная. Кто-то споткнулся и, падая, схватился за сигнальную веревку. Ну и пошло по всей тюрьме звенеть! Михаил и тут проявил присутствие духа — спрятал беглецов, а сам в караульную — де, мол, я нечаянно зацепил. Успокоились. И новая беда: беглецов в темноте растерял. Едва нашел. Довел до проходной — двое одного конвоировали. Вышли — и словно из-под земли Валериан Осинский. Схватил за руки да к Днепру, в челнок. Так и плыли целую неделю до Кременчуга.
Тюремное начальство, поди, и сейчас Михаила оплакивает!
Осинский! Недолюбливал его Андрей. Фанфаронства много. А как умер! Ведь неделю назад, 14 мая, повесили его вместе с Брандтнером и Свириденко. А за что? В приговоре — «вооруженное сопротивление», а он даже револьвера из кармана не успел выхватить, сцапали! В последнее утро перед казнью, говорят, долго сидел у окна камеры — напротив окно Софьи Лешерн, ее тоже казнить должны были.
— Соня! — изредка восклицал Осинский.
— Валериан!.. — больше она ничего не могла сказать.
А через час он с поднятой головой взошел на эшафот. Эх!..
Поздно ночью Андрей провожал Фроленко. Он согласился принять участие в единичном покушении. И будет верен своему слову, пока покушение не свершится. После этого он считает себя свободным от всяких обязательств, может выйти из организации, конечно, при условии сохранить все в тайне.
Оговорок было много, но Фроленко их принял.
Вскоре в Одессе появился Александр Михайлов. Фроленко свел его с Желябовым и уехал в Херсон.
Михайлов привез проект новой программы, составленный им вместе с Квятковским и Морозовым.
Это были трудные дни раздумий. Андрей, не выходя из дому, читал, перечитывал, рассуждал вслух и про себя.
В программе ничего не говорилось о борьбе за социализм. «Благо народа» — такие словечки по дешевке распродают и либеральные болтуны. В программе речь шла о борьбе за политические свободы. Снова тот же неразрешимый вопрос — «социализм» или «политика», «политика» или «социализм»? Ни Андрей, ни пропагандисты-народники, ни «дезорганизаторы» не могли этого примирить, слить воедино, наметить минимум политических свобод, с помощью которых можно было бы вести борьбу за максимум — социализм. И Желябов по-прежнему противопоставлял одно другому. Но если раньше бакунистский анархизм, казалось, со всей убедительностью доказывал на примерах, как политические свободы содействуют закабалению рабочих и крестьян, теперь Желябов был уверен, что положение изменилось. Россия накануне революции, не социалистической, конечно. Но разве революционер имеет право отвернуться от возможности революционным путем демократизировать государственный строй страны? А это значит — борьба за политические свободы. С этим Андрей не может не согласиться.
А не ошибается ли он? Может быть, принимает желаемое за действительное, может быть, борьбе политической сочувствуют немногие? Но нет. Недавно из Киева приезжал Колодкевич — и он за политику, за террор. Как испугалось правительство террора! Когда в прошлом году убили шефа жандармов Мезенцева, правительство обратилось к обществу, — это небывалый акт.
«…Ныне терпение правительства исчерпано до конца… Правительство не может и не должно относиться к людям, глумящимся над законом и попирающим все, что дорого и священно русскому народу, так, как оно относится к остальным верноподданным русского государя…»
Значит, мы вне закона. Кому не известно, что в России законы — дышло и ворочают им продажные чиновники? Но правительство напугано, оно «считает ныне необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло, опирающееся на учение, навязываемое народу при помощи самых превратных понятий и самых ужасных преступлений…».
Для российского самодержавия да этакие призывы! Оно в панике.
А что, если в таком состоянии паники держать правительство как можно дольше, усиливать растерянность и, конечно, использовать ее? Он не намерен выпрашивать конституцию, как это делают либералы, она должна быть добыта в сражении.
Но как их мало! И за ними ли народ? А без народа правительство легко разделается с «политиками».
Но именно ничтожность сил и заставляет начать героическое титаноборчество, и нет более действенного, более устрашающего, более «ядовитого» средства, чем террор.
Андрей не замечал, как в своих рассуждениях, выдвигая на первый план политику, невольно забывал о социализме. Потом спохватывался, старался найти правильный выход, но привычные бакунистско-народнические решения не давали ответа.
Андрей готов был объяснить свои недоумения нехваткой знаний, а дело было в недостатке теории народничества, в непонимании народниками законов развития человеческого общества, законов классовой борьбы, в отрыве их от подлинно массового, подлинно народного движения, во главе которого должен был стать не интеллигент-террорист, не мелкий собственник крестьянин, не трусливый либерал, а рабочий класс.