В длинной речи, которую говорил Мишуков крестьянам, запали в душу Ивана Михалыча такие слова: «Я, — говорил Мишуков, — не затем утку пугал, чтобы лишить пищи хозяина, а потому, что земной шар создан для борьбы!» Думал об этих словах Иван Михалыч, и всю душу его от них перевертывало, потому что он всегда считал наоборот: земной шар создан для мира и тишины, а борьбу принимал, как ветер северный и бурю, что как буря происходит от задержки воздуха, так борьба человеческая — от несчастья.
С этими своими мыслями Иван Михалыч идет в деревню, собирает сход и говорит им о мире и тишине земли, и что земля должна непременно перейти в руки народа-земледельца для тишины духа, и все это выйдет после Учредительного Собрания: в этом Собрании голос будет иметь весь народ, и он весь рассудит справедливо, как быть, а до этого нужно ждать и терпеть. Вся речь мужикам очень понравилась, и в волостном комитете депутатом они выбрали тут же Ивана Михалыча: он грамотный и руку он держит правильно.
После этого Ивану Михалычу стало на душе славно, радостно, но когда пришел к себе, посмотрел, что еще улей от холода осыпался, послушал, как соловьи не поют, а только давятся, то успех ему был не в радость, и опять стало на душе тревожно, и мысль, что земной шар создан для борьбы, ему опять все навязывалась. Не хотелось от хутора отставать, но делать нечего: стал читать газеты и приготовляться к борьбе за мир. Долго разбирал в газете, что значат слова «мир без аннексий и контрибуций», долго думал об этом, не приходил ни к чему. Ездил нарочно в город к социалисту-революционеру студенту Владыкину, спрашивал его об этом, долго студент ему это объяснял и глобус показывал и рассказывал про империю, и так уму все было понятно в этих словах, а сердце не разумело. Студент чувствовал какое-то внутреннее сопротивление Ивана Михалыча, и под конец это его раздражило: «Если вы, — сказал он в заключение, — выговорили А, то нужно выговорить Б, если вы говорите «мир», то нужно прибавить «мир без аннексий и контрибуций».
В Преполовенье вышел денек теплый, дорога подсохла, Иван Михалыч идет в село помолиться Богу. Народ собирается в церковь по-прежнему, и даже Мишуков там: собрал вокруг себя на кладбище дураков и баламутит, что Иисуса Христа, Божью Матерь, Николу Чудотворца можно оставить, а попа и всех прочих угодников следовало бы из церкви убрать.
Со слезами подходят к Ивану Михалычу бабы и рассказывают про это ему так, будто Временное правительство отменяет святых. Покачал головой Иван Михалыч, успокоил баб, как мог, и входит в церковь, и мысль его с ним неотступная входит в церковь о мире без аннексий и контрибуций, помолиться бы о мире, а в голову лезет, что без аннексий и контрибуций.
«О мире всего мира!» — читает диакон.
«Без аннексий и контрибуций», — думает Иван Михалыч.
И вдруг просиял: без аннексий и контрибуций, да это же и есть о мире всего мира.
14 Мая. Нагавкин — русская фамилия: нагавкали на человека — вот и стал он на веки вечные Нагавкин. А впрочем, жулик на редкость. Живет он в мещанской слободе, и по виду, живет словно купец, а разобрать? С 27-го числа, как началась революция, приходил каждый день оратор и вечером ораторствовал и разбирал всех, кто буржуй, а кто пролетарий. Вот как-то раз стали так разбирать, Нагавкин и говорит: «А что, посредник торговли — буржуй?»
— «Конечно, — отвечают, — буржуй!» и: «Ну, а как же и тот, что два яблока и коробку спичек на пупе носит, тоже буржуй?» — «Посредник, значит буржуй!» — «И я тоже». — «А ты, что ж, ты самый и есть буржуй: фабрика, <собственный> дом и прочее». Тут Нагавкин вынимает из кармана всю свою канцелярию. «Пожалуйте!» — подает какие-то квитанции. Рассматривают товарищи: нефтяной двигатель — заложен, кожа — заложена, здание — заложено. «Это, — говорит Нагавкин, — фабрика, а вот дом». Посмотрели: дом тоже заложен и перезаложен. Потом пошли пиджаки, сапоги, женские бурнусы [259]. «Жена только не заложена, жена моя, ну, как, товарищи, после этого: буржуй или пролетарий?» Подумали, подумали товарищи, поспорили, вспомнили опять того, кто два яблока и коробку спичек на пупе носит, решили опять, что тот буржуй, а насчет Нагавкина ничего не могли решить. И так в Черной Слободе живет кожевник-фабрикант, в собственном доме живет и чем-чем только не занимается, и рожь осыпает, и яйца скупает, и старые серебряные кокошники перетапливает, и принимает дохлых ягнят и собачьи шкурки, а сказать определенно про него никто не может: буржуй он или пролетарий.
15 Мая. Пантелимон Сергеевич!
Только собрался было поблагодарить Вас за идею поехать делегатом Временного Комитета в Государственной Думе в Орловскую губернию, потому что на первых порах это меня очень устроило: в городах и в деревнях всюду я был вначале желанным гостем, всюду я рассказывал, по наказу пославших меня, что я стою на беспартийной точке зрения, и всякая партия, признающая Временное правительство, мне одинаково близка. Все было хорошо, пока в деревнях было спокойно, а главное, пока в той волости, где находятся мои 32 десятины, я ничего не предпринимал.
Нужно Вам знать, что из этих 32 десятин под пашней находится только 16, разделенные на 8 нолей по две десятины, и каждое с посевом клевера. Остальные десятины находятся под вырубленным лесом, под садом, насаженным руками моей покойной матери, и огородом.
Дети мои маленькие, и в помощь жене моей нанимаю я работника, которому плачу в месяц 50 руб. В общем, содержание хутора приносит мне убыток значительный, но я заинтересован не в доходе, а так, нравится мне это простое житье в деревне, в саду, который насадила моя мать. Я никогда не думал, что эта маленькая собственность сделает меня врагом народа, тем более, что крестьяне местные хорошо помнят осаждавшего их насчет меня урядника, слышали, что я в тюрьме сидел, некоторые читали мои статьи и книги. Тут-то, в своем краю и надеялся я найти себе теперь дорогое мое призвание. И оказалось, что я ошибался, и вот почему: я не учел, что мой клочок земли есть только небольшая часть разделенного между моими родственниками имения, мы-то его разделили, но в представлении крестьян оно целое. А потом, что имение это куплено было отцом моим у дворян-крепостников, и теперь, в момент борьбы народа за землю и волю, прошлое сего мира должно всей тяжестью обрушиться на мое бытие.
Представьте себе, что какой-нибудь шалый оратор начнет путать мое имя с настоящими помещиками — вступлюсь же я за себя, а вступился за себя, им покажется, я вступился за помещиков. Или я начну защищать правительство и закон от анархии, все, конечно, будут думать, что я это делаю в целях защиты помещиков и своего хутора. Я это сразу понял, все было хорошо, пока я молчал. Но время настало, меня прорвало, и теперь я погубил себя в родном крае окончательно и бесповоротно.
Расскажу вам, как это вышло. Однажды приходит ко мне депутат от сельского схода и спрашивает моего совета, как быть с нашим священником: второй раз в обходе помянул «Николая Кровавого». Священника этого я знаю и перезнаю, тихий человек, робкий, многосемейный, забитый жизнью, — где тут ему бороться за Николая Кровавого, — тридцать лет на одном и том же месте поминал благоверного, как тут не ошибиться! «Просто, — говорю, — он ошибся». — «Нет, сознательно, — отвечает депутат, — и его, и супругу, и наследника помянул, и как помянул, гул пошел по церкви (пятнадцать человек солдат вышли и совершили возле церкви великое бесчинство). А другие, кто остался, поняли, что новый переворот совершился и что так оно и следует молиться опять за царя».
Что тут делать: чувствую, значит, батюшка ошибся, а вступиться за священника — себя потерять. «Вот, — говорит депутат, — как вы к нам от Государственной Думы приехали, то просим на сход пожаловать и объяснить нам, как с ним, с таким попом, поступить». Иду я на сход в смущении, вижу, на камешке старичок сидит Никита Васильич, спрашиваю его: «Правда, — говорят, — поп на великом входе императора поминает?» «Пустяки, — отвечает он, — батюшка о т ц и к н у лея, только сказал: «Благоверного императора» — и ах! — «державу Российскую». — «Ну, — говорю, — пойдем со мной на сход, старичок, постой, милый, за правду».