27 Ноября. Развал. «Авось», «а мало ли что», «перемелется», — все эти утешения, всегдашние спутники русской жизни даже в самое тяжелое время, теперь исчезли, и в первый раз в жизни я испытываю, «что отечество в опасности». Экономическая картина: урожай, а все мельницы стоят (твердые цены), сено не заготовили, потому что военное ведомство не дало проволоки, борьба за продукты между фронтом, заводами, обороной и обществом. Глас народа: измена. Что делать с дешевеющими деньгами? акции Игнатова. Власть стала подобна товару и носители власти — спекулянтам…
30 Ноября. Переход к трудовой повинности: мы ругаем немцев, а вся война показывает, что делаем, в сущности, то же самое: газы, принуждение к труду и проч.
Но иногда представишь себе, что кончилась война, и становится нехорошо: люди… Гриша и проч., все будут жить по-старому.
Будни ужаснее войны: война — торжество будней, праздник серого человека.
Государственная кухня. Задача: на всю Россию сварить одну кашу. А Россия знать ничего не хочет. В России только и ждали, как бы получше пожить. Теперь время, когда с рабочим человеком говорить стало невозможно. Работник в деревне и машинистка в бюро. Теперь господа стали поварами, а общество — ворчливым хозяином.
Строй господ и рабов. Если я занимаю в каком-нибудь министерстве порядочное место, например, столоначальника, то я являюсь полным господином нижестоящих лиц, но лицо выше меня стоящее, например, начальник отделения, может смять мою бумагу и швырнуть в корзину. Словом, поступив на государственную службу, я должен совершенно отрешиться от своей воли.
Так говорил столоначальник. Ему возражала барышня, только что поступившая на должность делопроизводителя по вольному найму: «Никогда я не отдам своей воли, если это будет против моей совести. — Против совести тут никогда ничего и не бывает: вас никто не будет заставлять мошенничать, красть, брать взятки и пр. Дело обстоит так, что совести вашей не коснутся, а воля ваша будет связана. — Теперь даже на фронте стараются развить в человеке личный почин. — То на фронте. А у нас совесть и все личное остается при себе для домашней жизни, все же остальное берет государство. — Двойная бухгалтерия. — Совершенно верно: двойная. А вы как думали? — А если вся система ведет к подлости, к разрушению государства, моей родины? — Пусть ведет. — Принципиально… — Принципиально вы ничего не должны иметь против, и вы будете существовать вдвойне: как лицо государственное будете делать подлость, как лицо частное обладать всеми добродетелями частного лица. — Не согласна. — Тогда не служите».
Начальник нашего отдела совсем не имеет образа и подобия чиновника и, как я теперь начал разбираться в этом, думаю, что двигался он по службе в силу известного диссонанса со средой, как движется в литературе, например, неправильная, но живая фраза. Наш отдел, как и всякий отдел, занимается сочинением писем, отношений, докладных записок по поводу различных доходящих до нас фактов жизни. В большинстве случаев мы что-нибудь просим для жизни у ближайшего ведомства, и нам часто дают, потому что мы пишем, подобно существу нашего начальника, диссонансами. Вот он несет к моему столу телеграмму и говорит мне: «Напишите-ка, голубчик, письмо министру, да так, чтобы прямо этого мерзавца за жабры». Или так: «Отправьте-ка его к Иисусу!»
Напишешь ему бумагу с «жабрами» и всякими его «Иисусами», а он потом подчистит резинкой и вставит от себя что-нибудь еще поярче.
«Никогда не видал такой безграмотной бумаги!» — сердито скажет министр, а сделает по-нашему, потому что мы действительно ухватили жизненный факт за самые жабры.
И я даже думаю, что крупные чиновники моего начальника даже побаиваются, робеют, как робеют, например, всегда члены комиссий, когда входит член Государственной Думы: что-то со стороны от жизни, той непонятной и страшной жизни, где все возможно.
Этим был и силен наш начальник, этим двигался и так он дошел до известного предела чисто деловой жизни, еще один шаг — и он товарищ министра, а там и министр. На днях освободилось место товарища министра, сегодня мы пришиваем к делу письмо министра с приглашением нашего начальника на чашку чая.
У нас это бывает: пришиваем и не такие письма. Все личное для нашего начальника исчезает, как только он входит в свой деловой кабинет. Синий карандаш его гуляет по всем безразлично бумагам с отметкой существа дела и числа входящей. А если в это время нужно, необходимо что-нибудь написать ему домой по семейным делам, то он напишет свое совершенное уважение жене и, случалось, в числе входящих видеть помеченное его рукой письмо его жены с просьбой купить после службы керосиновые лампы. Так попало в регистратуру и письмо министра: он приглашает на чашку чая, и мы очень заволновались. Кроме одного солидного настоящего чиновника, мы все были новые люди, непокорные, никогда не служившие, и при настоящем чиновнике нам было бы служить невозможно. Переход нашего начальника в другое ведомство грозило для нас увольнением, и обсуждение этого вопроса у нас приняло живую личную окраску.
— Ему надо отказаться! — говорила барышня-делопроизводитель по вольному найму.
— Почему? — возражал штатный столоначальник, — со своим знанием дела и жизни он может принести много пользы.
— Потому что место товарища министра требует известной политической физиономии.
— И думаете, он ее не примет?
— Нет, не примет.
— Вы так думаете? Почему?
И он принялся объяснять барышне, что теперь требуется деловое министерство без всякой политической окраски, нужно приносить пользу и только пользу.
Барышня-делопроизводитель упорно возражала, что требуется министерству политическое, и начальник наш не может принять такое место по убеждению, по совести.
— Вы говорите, по совести, — возражает столоначальник, — при чем тут совесть? Мы говорим о вопросах государственных, а не о совести. Тут диктует необходимость. Если я, например, занимаю <должность> столоначальника, я полный господин моих подчиненных, но лицо выше меня стоящее, начальник отделения, может снять мою бумагу и швырнуть в корзину. Словом, поступив на государственную службу, я должен совершенно отказаться от своей воли.
Барышня спорила:
— Никогда я не отдам своей воли, если это будет против моей совести.
— Против совести тут никогда ничего не бывает: вас никто не будет заставлять мошенничать, красть, брать взятки, дело обстоит так, что совести вашей не коснутся, а воля ваша будет связана.
— Теперь даже на войне у солдат дорожат личным началом.
— То на войне.
— А у нас совесть, как все личное, остается при себе, для домашней жизни, все же остальное <берет> государство.
— Двойная бухгалтерия: личное и государственное.
— А вы что думаете?
— А если вся система ведет к разрушению моей родины.
— Пусть ведет: по совести вы останетесь прекрасным человеком.
— Принципиально…
— Принципиально вы ничего не должны иметь. Вы существуете вдвойне, как личность государственная и как личность частная. Как личность государственная, наш начальник сделает очень полезное дело, если станет товарищем министра, а как частное — это его дело.
Барышня молчала и крутила бумажную шпильку вокруг пальца, сгибала и разгибала, опять закручивала и думала. Вероятно, ей, новой здесь, представлялось кошмаром это существование вдвойне, как частного лица и как чиновника. И кошмар не в том одном, что выходило положение драматическим, а что в этом было что-то будничное, естественное, было, напротив, отрицание всякой драмы. А шпилька все гнулась и гнулась. Ах, эта казенная бумажная шпилька! До сих пор не знаю, из какого металла они делаются. Вы их никогда не видали? Это совсем маленькие, самые маленькие и необходимейшие, как чиновник, величиной не больше ногтя указательного пальца. Чиновника этого гоняют на все виды услуг, и все совершенно не подозревают, что у него есть какая-то своя личная жизнь. В раскладывании бумаг, пришпиливании, в размышлении о своем личном, разогнулась эта шпилька, и она вдруг становится необычайно длинной, не меньше всего указательного пальца. Тогда уж не превратишь всю ее в прежнее состояние, она начинает жить как длинная. Злитесь, гнете во все стороны — ничего не выходит. И однажды, проходя через мост по Неве, сгибая и разгибая, вы вдруг понимаете личную жизнь этой шпильки, эту ее несгибаемость — личная жизнь, эластичность, тогда вы швыряете ее в реку и освобождаетесь.