Я останавливаюсь на этом под впечатлением рассказа одного гимназиста, только что возвратившегося из германского плена: как там, в Германии, рассказывал гимназист, дело эвакуации раненых было заранее предусмотрено и входило в руки дельных чиновников. В Германии жизнь общества больше нарушена от войны, чем у нас, там все-таки больше, чем у нас, искалечены люди, но там общество довольно равнодушно встречает в трамвае кружки с красным крестом. У нас все нравственные силы, все запасы неиспользованных общественных чувств устремлены на помощь страдающим.
Я ночевал возле станции Волочиск в еврейской деревне, которую мой спутник-околоточник упорно называл Федоровкой.
Рано утром <привезли> пленных австрийцев в башмаках по грязи.
— И это солдаты! — говорил мой спутник.
— Хлеб, хлеб, — просили австрийцы.
— И это солдаты, без сапог, — презрительно косился околоточный, но хлеб все же давал.
С нами ночевал еще один прапорщик, филолог по образованию, отстал от своего обоза. Хозяйка-еврейка старалась нас уверить, что она не еврейка, а <молдаванка>, пленных называла «проклятыми». Словом, начался тот хаос войны, туча оборванных <пленных>, путаница фактов <обычной> жизни, и так на всей Волыни, потеря стыда перед завоеванной страной.
2 Октября. Второй день во Львове. Гимназист рассказывал, что всегда жил мечтой о России, потихоньку учился русскому языку, учил сам в нелегальном кружке. Не думал, что победят, потому что читал Вересаева и составил представление о русской разрухе. Прислуга спрашивала его, правда ли москали одноглазые и с хвостами. Был революционер, сжег всю русскую библиотеку (250 т.), не имел права иметь карту России. Занимается музыкой: сочинил литургию. Хотел быть филологом, теперь ему предлагают поступить в семинарию, потому что священники должны быть галичане. До 21 августа в Львове думали, что русских прогнали на 150 километров. 22-го вступили три казака и потом еще, и, наконец войска. Встреча: цветы и виноград, но надо было видеть рожи. Я сам, глядя на войска, первый раз увидел, какие крепкие здоровые воины. Песня в Львове: «Кому мои кудри» со свистом.
Рассказ М., что в Щодволочиске> были дети повешены вокруг церкви, в Жолкове расстреляны и пр. Бобринский сам освободил 75-летнюю старуху из тюрьмы и женщину с ребенком и проч., что за паломничество в Почаевскую Лавру сажали в тюрьму. Из всего этого складывается, что действительно есть в народе Галиции какая-то вера в Россию,
Подволочиск.
Экипаж наш обыкновенная фура, широкая вверху, узкая внизу. Полицейский надзиратель, два подрядчика и я сели в солому, и вышло очень неудобно.
— Ничего, — сказал хохол, — пожахнет.
Правда, солома скоро пожахла, и мы съехались все нога к ноге в узкой части фуры; в таком положении мы и поехали «на Львов».
Версты четыре мы ехали частью домами местечка Волочиск, частью полями и так прибыли на границу России и Австрии: граница естественная, речка, направо широкая — пруд, мельница, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не бывало войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломанная «рогатка», сломанная граница, и мы в завоеванной стране. Вот где начинается картина разрушения: сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах, следов пуль везде много, но странно, хочется видеть больше, больше, и когда встречается стена без пуль, то с досадой переводишь глаза на другую. Большие разрушенные дома, как нам потом рассказали, погибли не от снарядов, а просто были сожжены руками местных грабителей, заметающих следы своего воровства. Вслед за войсками явились, Бог весть откуда, банды грабителей и тащили все, частью сбывая в Россию, частью зарывая в полях. Это как у нас на обыкновенных пожарах, когда являются существа с какой-то подземной душой и у до конца несчастных, до конца разоренных людей тащат последнее.
Первая увиденная мной униатская церковь [100] была как будто слеплена из западной и восточной глины и до того искусно, что просто теряешься: что это, костел или православная церковь. И я сказал бы, что скорее костел, если бы не показался настоящий костел, пробитый двумя снарядами.
По улицам, пустым и разрушенным, там и тут бродили кучки евреев, по случаю праздника Кучки (Кущи) одетых в особые блинообразные отороченные хорьковым мехом шапки.
— Фанатики! — сказал наш полицейский.
На вопрос, почему они кажутся ему фанатиками, он ответил:
— Хасиды и цадики.
Что такое хасиды и цадики? он пояснил мне:
— Фанатики.
И так потом это продолжалось всю дорогу, при виде этих действительно своеобразных настоящих евреев в необыкновенных шляпах, с пейсами, в длинных черных сюртуках, надзиратель неутомимо восклицал: фанатики, и потом пояснял: хасиды и цадики [101].
Было неудобно встречаться глазами с этими хасидами и цадиками: как встретишься — поклонятся, приветствия людей побежденных. У одного из них мы спросили, где полицейский участок, и нам показали на ратушу. И в голову не приходило, что мы со стороны полиции встретим затруднения в пропуске, что нас могут здесь задержать, но вышло иначе. Перед ратушей стояло много подвод, таких же, как наши, и нагруженных товарами. В ожидании чего-то по лестнице стояли разные старые люди, купцы русские, русины, малоросы, молдаване, турки, армяне — все они, как оказалось потом, ожидали уездного для пропуска. Внутри самой думы этих людей было еще больше, и за столиком сидели два молодых человека, оба еврея, один инженер, другой коммерсант, теперь они за отсутствием своего дела исполняли обязанности полицейских писарей и получали какой-то процент с пропущенной подводы.
Наше ожидание было больше чем долгое, мы сидели с утра и до самого вечера и в этом томительном ожидании чего-чего ни переговорили. Турецкий подданный ехал во Львов бузню открывать, немножко халвы, немножко винограду, яблок, изюму, чего-то еще, и поехал.
Молдаванин, желтый, с горящими черными глазами, ехал пробовать счастье по ресторанному делу. Ехали с бакалейным товаром, с чаем, сахаром, мукой, больше с мукой, ехали всевозможные подрядчики для армии и госпиталей, настоящие старинные малороссийские чумаки. Как бывает иногда на ходу, где-нибудь в провинциальном городе по пути сядешь на берегу текучей реки закусить, бросишь остатки пищи в реку, и Бог знает откуда появляется птица ворона, и, смотришь, крадется в воздухе другая, третья — как они чуют, как они сговариваются — удивительно! Такие некрасивые, отвратительные существа, а поговорить бы с ними — ничего, просто есть хотят, как и прекрасные певчие птицы. Сколько их, как они все узнали, как быстро приспособляются. Я спросил одного чумака с простецким лицом, почему и как и с чем он собрался на войну.
— Цибулю везу, — ответил хохол.
Услыхал, что война, собрал цибулю, купил немного муки, немного сахару, запряг лошадь и поехал. Он еще говорил о Новой России, что какая-то Новая Россия открылась, так хотя бы ее посмотреть, больше хотел бы посмотреть, а там уж само дело укажет.
Начальство наше все не приходило.
— Придет! — говорили писаря из евреев — разница с Россией.
Мы, готовые ко всему при поездке в военное время, покорно сидели, но полицейский надзиратель, судьбою превращенный из принца в нищего, волновался и кипятился.
— Придет, — успокаивали его писаря.
Никто из них не решился сходить за начальником.
Под вечер, когда уже ясно стало, что нам не управиться сегодня, что наша подвода, нанятая до Тарнополя, пропала и пропал драгоценный для подрядчика день, наш старый подрядчик взбесился, и это нас погубило.
Когда явился начальник, подрядчик что-то сказал.
— А есть у вас свидетельство о неподсудности, нет? — Представьте свидетельство. Следующий.
Я попал уже на рассерженного: у меня тоже нет такого свидетельства, мне тоже нет пропуска. И никаких разговоров. Едва, едва проскочил наш полицейский, но не ехать же ему одному. И мы все вернулись назад, опять через австрийскую границу в эту грязную Фридриховку. Теперь мы ехали, не глядя на сожженные дома, на пробитые пулями стены, на деревья с обломанными от снарядов сучьями.