Литмир - Электронная Библиотека

Утром распухло яйцо динозавра – Самца… – и так далее.

Наконец я был прощен, потому что персиковые косточки – это была моя идея.

И армяне тоже.

Им позволено было жить и размножаться.

И они были оставлены в своих горах с гранитом, вазелином, чабрецом и кизилом в полном счастье.

Кончилась наша армянская эпопея, зато все остальное, по-моему, только началось.

Электрошок

Как вы относитесь к электрошоку? Скорее всего, никак.

И подобное устойчивое легкомыслие будет наблюдаться до тех пор, пока вы с ним не столкнетесь.

Будет так: вы стоите в этой стране на асфальте, ни о чем не подозревая, и тут вам неожиданно встречаются пятьсот вольт, и вы их наверняка поприветствуете, поднимете, скажем, ножку, с видимым усилием, отведете ее в сторону, откроете пошире глазки, ртом захотите сказать: «Ах!» – да так и замрете, думая о себе как о постороннем, который стоит (если стоит), держась глазами за забор, и валит в штаны.

Бегемот навалил в штаны, когда случайно эта штука у него в кармане сработала.

Амикошонство с подобными вещами, я считаю, не проходит бесследно – это мое личное наблюдение.

До этого Бегемот прикладывал это выдающееся изобретение ко всяким встречным пьяницам и бродячим собакам, радостно наблюдая у них хорошо отрепетированный паралич, и тут, закончив, как он изволил выразиться, «ходовые испытания», он сунул ее в брючный карман и совершенно машинально нажал куда следует, и тут же обосрался, и буквально, и фигурально.

Вообще-то военнослужащий, должен вас предупредить, многое делает машинально, особенно нажимает на курок.

Никакого разумного объяснения этому явлению нет.

В лучшем случае говорят: «Парность случая» – то есть если нажал один раз, то, что бы ни случилось, нажмешь еще.

Я сам однажды нажал, когда мне показывали газовый пистолет, дети брызнули в окна.

А у Бегемота поменялось лицо, чуть не сказал «на жопу», то есть я хотел заметить, изменилось его выражение: вихреватое добродушие сменила сторожевая бдительность и общая полканистость.

Точно такое же выражение я видел только у жены маячника – смотрителя маяка, когда ее вместе с подкидной доской сняла с постамента портовая грязнуха, а доска называлась подкидной потому, что устанавливается в деревянном гальюне, стоящем на торце пирса, на полу,

в ней еще дыра прорубается,

и вот через эту дырищу волной-то тебя и может запросто поднять и даже подкинуть под потолок,

а волна получается из-за всяческих плавсредств, разнузданно проходящих по акватории порта, и поэтому, сидя над этой дырой,

следует внимательнейшим образом смотреть вперед и

в щелях между досками следить за этими гондонами – проходящими плавсредствами,

чтобы потом было время убежать из этого гальюна до подхода к нему

такого губительного цунами.

А случилось это в одном секретном портовом городишке —

назовем его пока Бреслау,

где жена маячника,

назовем ее Агриппиной,

подобным образом сидела

и наблюдала за акваторией,

и к ней, с наветренной стороны,

совершенно бесшумно,

подобралась портовая грязнуха,

которая своими длиннющими аппарелинами,

выставляющимися далеко вперед, как челюсти,

собирала с воды всякую дрянь

и которая не поднимала такой безумной волны, как остальные суденышки,

по причине того, что без волнения легче мусор собирать.

Капитан на грязнухе пребывал в сильнейшем опьянении,

и поэтому она ходила по заливу абсолютно самостоятельно

и все время находилась вне сектора наблюдения маячницы Агриппины.

Так что в какой-то момент она просто сняла гальюн с постамента и стала возить его по заливу концентрическими кругами.

Крыша гальюна от вибрации сползла в воду, стены сами развалились, и открылась миру жена маячника, с тем же выражением лица – «Я – Полкан!», – что и у Бегемота.

Она боялась пошевелиться и от страха смотрела только вперед, и ее мраморная задница была далеко видна. Со стороны казалось, что по заливу движется ладонь великана, бережно держащая маленькую фарфоровую статуэтку.

– Молодой человек, вам нехорошо? – спросили у Бегемота на улице, и Бегемот сказал, что ему хорошо, потому что неправильно себя оценивал после столь мощного извержения.

Потом он продал это чудное изобретение все тем же придуркам из Москвы.

Они тут же захотели испробовать.

– Работает? – радостно взблеяв, спросили они у Бегемота.

– Работает, – скромно ответил Бегемот и, отведя глаза в сторону, мягко добавил: – На себе проверял.

– Ну и как?

– Впечатляет.

– А у нас самая впечатлительная – Маруся, – сказал генеральный директор этого анклава придурков, и не успел Бегемот сказать: «<Ах!» – как тот, предварительно пошлепав, то есть несколько все же разрядив прибор, приложил электрошок электрическими губками к чувствительным ягодицам стоящей рядом секретарши.

То, что сделала потом секретарша, описать нетрудно. Интересно, где это в человеке помещается столько говна?

Не иначе как в каких-то кладовых. А потом она села туда же – поскольку наложила она, прямо скажем, сквозь собственные трусы на колени своему директору, и тот, в поднявшейся неразберихе, тоже оказался ужаленным все тем же инструментом, выпавшим из рук, после чего он потерял

речь,

зрение,

обоняние,

осязание,

слух

и разум,

и забыл нам оплатить вторую половину денег. Мало того, за Бегемотом еще гнались полквартала, и он бежал как ветер.

Именно с этого момента во мне проснулся интерес к литературе

Точно, это было в пятницу: я вдруг подошел к книжному шкафу и, что никогда не делал, ласково погладил корешки (книг, конечно же).

После чего, само собой, меня уже неудержимо потянули к себе – с точки зрения композиционной, разумеется, – психологические опусы ранних и экзистенциальные сентенции поздних французов, и я немедленно увлекся соотношениями парадоксального, ортодоксального и исповедального в прозе, полюбил ненавязчивые парадигмы.

Теперь меня часто можно было наблюдать шляющимся с томиком Паскаля в руке, а также изучающим всякие Авесты Ницше и Фрейда. Я полюбил приставки и суффиксы, аффиксы и префиксы,

и особенно корни – их в первую голову. Все теперь для меня имело значение, и мир теперь являл собой особую ценность, потому что в нем были слова —

мягкие,

терпкие,

гладкие,

едкие,

колючие,

жгучие,

вкусные,

грустные.

Я даже посещал поэтические семинары. Там по вечерам собирались поэты и в атмосфере хрупкости душевного устройства слагали вирши. Следовало при этом их хвалить.

Потому что поэта можно легко убить, сказав, что у него не стихи, а говно.

Нужно было говорить так: «… Образность прозрачных линий не всегда доминирует… эм… я бы сказал… вот…»

Семинары вел гений – сын ящерицы: потому что на абсолютно лысом черепе глаза казались особенно выпуклыми, потому что помещались в бутоне из складок полувяленой кожи.

Когда я впервые увидел это сокровище отечественной изящной словесности, я почему-то подумал, что он должен ходить по душной комнате босиком с лукошком и разбрасывать по стенам гекконов, которых он из этого лукошка и достает.

Он разбрасывает – они прилипают. Я там узнал много новых слов. Я там узнал слово «сакрально».

Его следовало произносить с придыханием, томно расслабив члены.

Его нужно было вставлять где попало – оно всегда выглядело к месту.

Там же я познакомился с иностранцами. И даже прослыл среди них чем-то вроде путеводителя.

Как-то девушка – прекрасная американка – сидела рядом со мной, и битый час мы разговаривали о филологии.

Она была неистощима.

Ее интересовали всякие новые слова, а также различные русские ортодоксальные течения в литературе, по поводу которых вначале я что-то мямлил, но потом, установив, что она впитывает всякий хлам, как малайская губка, разошелся и с непередаваемой легкостью вязал в нечто восьминогое и клириков, и лириков, и всяких, и прочих.

27
{"b":"136031","o":1}