А парнишка уже понял, что он сделал что-то не так, и отчаянно крутит педали, но от страха не может свернуть в сторону и по-прежнему едет впереди нашей процессии.
– Мальчик!.. – не выдерживает комендант. – Мальчик! Ма-ль-чик, еб твою мать!
И тогда мальчишка резко выворачивает руль и летит под откос – мальчик-велосипед-мальчик-велосипед, – пока не достигает дна канавы, после чего ничто уже не мешает красоте нашего строевого движения.
Ах!..
А 23 февраля мы с утра до вечера тоже что-нибудь делали
Только в середине дня нас отпустили домой часа на три яйца погладить, а потом опять, переодевшись в парадную тужурку с медалями, следовало прибыть в Доф и, отметившись на входе у старпома, пройти в зал на торжественное собрание, а ускользнуть невозможно – все дырки заделаны (я сам все проверил), даже окно в туалете закрыто решеткой, и после этой проверки, ослепительно стройные, уже не торопясь, направляемся на торжественное собрание.
Умные пришли в Доф без шинелей: они разделись у друзей, живущих рядом, и шли метров двадцать – тридцать без шапок среди пурги.
Глупые пришли в шинелях и разделись в гардеробе.
И вот когда кончилось торжественное собрание…
– Объявляется перерыв!
И все как-то быстренько заторопились к выходу.
– А после перерыва всем опять собраться в зале на концерт художественной самодеятельности!
И все заторопились сильней.
– Уйдут, – выдыхает капитан первого ранга, распорядитель торжеств, – нужно закрыть гардероб. Скажите там, чтоб закрыли гардероб! – Движение масс еще более усиливается. – Шинели! Шинели не выдавать!
Люди побежали, по дороге кто-то упал.
Дверь в гардеробе разбили сразу же, но всех она все равно не вместила, поэтому рядом сломали фанерную стенку и оттуда стали просто выбрасывать шинели наружу, на пол, там по ним ходили, потом поднимали и по обнаруженным в кармане пропускам устанавливали «кто-чья».
– Закройте входную дверь! То-ва-ри-щи офицеры! – Комендант! Вызовите коменданта!
И приехал комендант! «Всех в тюрьму!!!» – орал он перед дверью гардероба.
Конечно! Я в эти мгновенья был внутри.
Я не хотел надевать чужую шинель.
Я хотел найти свою, и, когда в гардероб ворвался комендант, я всего только успел завернуться в ближайшую шинель, висящую на вешалке, и остался стоять, а рядом со мной Гудоня – маленький, щуплый лейтенант – тоже завернулся, но от страха он еще и подпрыгнул, поджав ноги.
Он висел ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы вешалка на шинели оторвалась, и тогда он упал, и на него еще сверху легло шинелей пять-шесть.
Шум привлек коменданта, он пробежал мимо меня, бросился, разрыл, достал и потом уже вышел, держа в одной руке потерявшего человеческое обличье Гудоню.
«Не помня вашу сексуальную ориентацию, – как говорил наш старпом, – на всякий случай целую вас в клитор!»
И еще он говорил:
«Как я тронута вашим вниманием,
и особенно выниманием».
И еще он любил стихи:
«Буря мглою небо кроет,
Груди белые крутя».
Нет, ребятки!
Лучше все-таки бежать за бирюзой. Бежать, бежать и видеть перед собой широчайшую спину бедняги Бегемота, и думать о том, какой ты все-таки дурак, что бежишь неизвестно куда.
И это хорошо, потому что ты сам дурак, самостоятельно, без каких бы то ни было побочных дураков. И это прекрасно.
Я даже своего тестя – золотые его руки – решил приспособить к производству бирюзы, для чего из Киева, под видом пресса, нам прислали два противотанковых домкрата, и мы, напрягая себе шеи, сломав по дороге телегу, даже дотащили до него – золотые его руки – эти совершенно неподъемные железяки, которые впоследствии так никогда и не превратились в пресс – золотая его мать, – потому что не хватало еще кучи всяческих деталей.
Бог с ним, штамповали на стороне.
А бирюзу нам варил Витя
Витя был гений.
И, как всякий натуральный гений, он мыслил вслух.
Это был фейерверк.
Это был какой-то ослепительный кошмар.
Он все время говорил.
Он звенел, как мелочь в оцинкованном ведре, и мы легко тонули в обилии свободных радикалов.
Витя мог все.
С помощью индикаторных трубок на что угодно.
Я помню только индикаторные трубки на окись углерода и озон, на аммиак и ацетон, на углеводы и раннюю идиотию – трубку следовало вложить в рот раннему идиоту и через какое-то время вынуть с уже готовым анализом.
Трубок было до чертовой пропасти.
Кроме того, Витя мог заразить весь воздух, всю воду, всю землю и еще три метра под землей трудноразличимыми ядами.
Во времена Клеопатры он наслал бы мор на легионы Антония.
Во времена династии Цин – отравил бы всех монголов.
Сама мама Медичи плакала и просила бы его дать ей яда для ее сына Карла.
Витю надо было только зарядить на идею, и дальше он уже мчался вперед самостоятельно, с невообразимой скоростью изобретая трубки, приборы, способы, методы.
Он все варил голыми руками.
После него можно было годами биться над воспроизведением его методик, и на выходе получалась бы только желтая глина, а у него получались рубины, сапфиры, топазы, потому что он все делал по схеме: один пишем. – два в уме.
Он приходил в неистовство, если его не понимали, а поскольку его не понимали сразу, то в неистовство он приходил тут же.
Он спрашивал и сам себе отвечал, повышал на себя голос и выстраивал логические цепи, он не верил и домогался, готовил ловушки и сам в них попадал.
Говорить с ним мог только Бегемот.
Без Бегемота непременно терялась нить разговора.
Витя сварил нам много бирюзы.
«Ах, эти немыслимые потуги, напряжения, колотье в груди.
Все ли усилия наши возвратятся
К нам голубками, перышками легкими, майскими ситцами?». – сказал бы настоящий поэт, холера его побери.
И не только холера.
Пусть у него загноятся глаза, тело покроется струпьями и чумными бубонами.
Бирюза…
Мы продавали ее на всех углах.
Мы ходили с ней по городу, и эти драгоценные ядрышки екали у нас в карманах, как каменные яйца или как селезенка у водовозных лошадей.
Мы входили в офисы, расположенные в техникумах и хлебопекарнях.
Мы входили через мужской туалет и попадали в двери, и, как пещера Аладдина, взорам нашим открывалась шикарная жизнь: там на кожаных диванах продавали за рубеж нефть, газ, лес и ввозили в страну йогурт.
Они хотели возить только йогурт.
Они не хотели бирюзы.
А мы им всовывали, втюхивали, втирали в очки технологию производства бирюзы и индикаторные трубки на раннюю идиотию, а они делали большие глаза, они вообще не понимали, откуда мы взялись, они делали руками движение – «чур меня, чур», будто отгоняли кого-либо или стирали в памяти.
Они не понимали ни черта, потому что в голове у них – как и у всех торгующих газом и нефтью – был только вентиль: открыли – потекло.
Мы даже Ежкину предложили бирюзу
С Ежкиным мы еще с лейтенантов служили среди сугробов.
А теперь он продавал заношенное белье на вес и существовал среди кислых запахов.
– Еж-ки-н, скотина ты эдакая, – говорил я ему ласково, – почему ты не хочешь купить у нас бирюзу?
А Ежкин смотрел на нас пристально и медленно соображал, потому что в прошлом он к тому же был охотник и быстро и опрометчиво он только стрелял и бегал, а думал и говорил он медленно.
Помню Ежкина еще в младенчестве, когда он впервые надел лыжи и взял в руки охотничье ружье как инструмент убийства (дробь в обоих стволах).
И вот Ежкин идет по хрустальному, заснеженному лесу – вокруг застывшая несравненная красота – и доходит до глубокого оврага, а на той стороне в кустах что-то возится.
Он взял и стрельнул в эти кусты (дробь в обоих стволах), а оттуда вылетела кабаниха, мать вепря, мотая головой. Она была размерами с шерстистого носорога.
Она как увидела Ежкина на той стороне оврага, так прямо без подготовки прыгнула к нему в объятия, распластавшись над пропастью.