Ему бы разрезать мотню. Но тут он, видимо, не сообразил, потому как занят был своим положением в пространстве и во времени. Так что приходилось идти мелкими приставными шагами, будто тебе яйца дробью отстрелили, потому что боялся он, как бы вся эта его тряхомудь совершенно не развалилась.
И вот утро, все в строю, чинно-благородно, подъем флага, «На флаг и гюйс!…» – словом, все в атмосфере, как и положено, томно, и тут все замечают, как со стороны поселка лейтенант движется к строю этакими медленными элегантными прыжками. Перемещается, значит, как идолы острова Пасхи.
– Морозов! – говорит ему старпом. – Т=ы чего?
А он только молча распахнул шинель, а там обнаружились брючки-карлики на бретельках и над ними трусы.
Тут-то все и полегли.
Наиподлейшим образом.
НА ХАМСКОЕ ПОЛЕ
Утром мы стояли вперемежку с работягами в очереди на автобус.
Ехать должны были на Хамское поле.
Там завод по ремонту подводных лодок, и мы на нем ремонтируемся.
С утра все хмурые, но торжественные.
И вот только автобус подползает к той самой яме у остановки, где мы все и находимся,
как тут же, невесть откуда, появляются два алкоголика, которые пытаются влезть без очереди,
и их, конечно же, теплое адамово яблоко Семенова-Тяньшанского, молча хватают за пятый позвонок
и из рук в руки передают в тот самый конец, где они и должны находиться.
Но пока их туда доставляли, они успели поссориться между собой и подраться.
Все уже влезли, а у них все еще идет потасовка. И вот один изловчился, отпихнул другого и попер в двери,
А второй, после толчка в поисках равновесия, взмахнул руками и ухватил взлезающего за длинный размотавшийся шарф и дернул.
И выдернул его как раз в тот момент, когда дверь автобуса закрылась.
И тому зажало голову.
Он от натуги краснеет, но сказать ничего не может. А тот, что остался, вдруг так обрадовался, просто от счастья смехом зашелся, совершенно протрезвел, подскочил мелким бесом, подпрыгнул и влепил ему звонкую пощечину. А автобус в это время в это время медленно, как черепаха после кладки детей на Каймановых островах, выбирается из ямы.
И тот, уже бегом, все еще догоняет автобус, смеясь, подпрыгивает и бьет по лицу,
на что застрявший только морщится и багровеет, а тот все догоняет, смеется, подскакивает и бьет, бьет, бьет.
А бедняга все морщится и старается увернуться от удара, а куда там увернешься,
и этот все бежит, бежит, бежит… И тут застрявший неожиданно плюнул, и этот плевок настиг нападающего в полете, в самой верхней мертвой точке,
и там было столько слюны – просто во всю рожу, и она была такой клейкости, такой вязкости, что нападавший запутался в ней, как тля в сиропе, и тщетно пытался снять ее с лица.
Он снимал ее как паутину, на бегу, и она ни в какую не снималась,
и он все еще по инерции, все еще на бегу, все еще пытался освободиться и споткнулся,
и ухнул в случившуюся по дороге огромнейшую лужу, и скрылся в ней совершенно, оставив на поверхности только ботинки и кусок ноги.
Он остался лежать, а мы поехали на Хамское поле.
С УТРА
С утра у старпома всегда был остановившийся взгляд и говорил он всегда только: «Ну да-а…» Оживлялся он лишь в столовой, где на завтрак давали: яйцо (или омлет из яичного порошка), сгущенку – одна чайная ложка на человека, мед – 5 грамм, сыр плавленый – 30 грамм, масло – 10 грамм, паштет – 30 грамм, сок березовый – 75 грамм, чай или кофе – один стакан, хлеб – бери сколько хочешь, и кружок колбасы твердого копчения – 15 грамм (по сорок палок в бочке, пересыпанных опилками).
Съев все это в одно мгновение, он еще какое-то время смотрел на кружок колбасы твердого копчения, которым всегда завершалась трапеза, а потом медленно и торжественно отправлял его в рот и замирал. Видимо, колбаса во рту тут же начинала растворяться, потому что глаза у старпома по-хорошему влажнели, и все его лицо обретало благостное, светлое выражение, и это был тот самый необыкновенный внутренний свет, которым время от времени озаряются все творческие люди. Но вот растворение, видимо, заканчивалось, и колбаса, окончательно истлев, исчезала в глубинах старпомова организма, и лицо его темнело, он произносил: «Ну что, на сегодня все хорошее уже было», – после чего он шел на корабль нас сношать.
НЕИНТЕРЕСНО КАК-ТО
Неинтересно как-то теперь
То ли дело раньше.
Всегда настороже.
Постоянно начеку.
Вглядываешься в окружающее.
Впериваешь свой взор во тьму.
Ждешь: может прилетит что-нибудь поверх голов.
И всегда готов – к посрамлению, к поражению, и расположен к принятию: либо превратностей судьбы, либо подлостей собственного начальства, которое к тому же еще все время приходилось задабривать, участливо лизать, прихотливо прогибаться, искренне интересуясь: «Как там ваше натуральное самочувствие?» – а он, сука, – и снаружи тупой, и внутри тупой, и все у него хорошо с самочувствием, потому что не может быть плохо, потому что те, кому с самого начала плохо, до начальства не доживают.
Хочет ему стать плохо, но не получается. Настолько он незатейлив. И на твое подобострастное: «Как ваше…» – следует милостивый кивок – прогиб засчитан.
Или тебя ловят по дороге:
– Что у вас в кармане?
Выворачиваешь, а там – блокнот.
– Пронумерован?
Да.
– Прошнурован?
Конечно.
– А у помощника учтен?
А как же.
– А ну проверим вас на ведение неучтенных всяких там записей.
Проверяй, горемыка, проверяй. Записи-то мы делаем не здесь. Это у нас смотровой блокнот, и все вы – мое начальство – с потрясающей периодичностью его проверяете. Только некоторым достаточно одного раза, для периодичности, а кому-то – и двух мало.
Или болтовня. У нас же раньше как было? Все болтали, но чуть только скользкий разговор – а у нас это чаще, чем в других родах войск, потому что мозгов побольше и вообще, – так немедленно замолкают, или смотрят в сторону, или глаза себе веселые делают.
Поэтому на флотских остальные всегда обижались, сетовали, бывало: мол, вас, водоплавающих, юфит вашу мать, совершенно не поймешь, когда вы нам уши киноварью красите, а когда всерьез.
Потом Фома придумал отговорку: «Скажите тем, кто вас послал, что капитан второго ранга Фоминцев этот разговор не поддержал». И все. И мы ею пользовались при любых обстоятельствах.
И все всегда в тонусе были, потому что опасно было не только в море ходить на гнилом железе, но и вообще опасно было – говорить, дышать, жить.
А теперь только в море ходить опасно.
А поэтому неинтересно как-то.
ШУТКИ БОГОВ
– Надоел мне министр обороны, – процедил сквозь зубы Серега, оторвав от цыпленка изрядный кусок.
Дело в том, что мы с Серегой на юге, под тентом, в непосредственной близости к полуденному морю. Слезы наворачиваются на глаза, как вспомню, сколько в этом году нам с ним пришлось пережить, плавая над бездной, не говоря уже о том, что все это на хер никому не надо.
Двести восемьдесят суток ходовых в году – это и сдохнуть можно, господа хорошие. Поэтому мы только что проглотили пинту холодного чешского пива, и оно заполнило нам желудок с жадностью, достойной забортной воды, ворвавшейся через пробоину. Оно просто рухнуло внутрь и омыло там каждый волосок. Благородная жидкость. Правда, Серега мне тут же заявил, что волосатые желудки бывают только у коров, на что я заметил, что и хрен с ним. Все равно хорошо. А потом мы это дело закушали шашлычком и теперь развлекаемся цыпленком табака – этой курицей, на ходу прихлопнутой лопатой, которая, впрочем, своими размерами скорее напоминает половинку новорожденного мустанга.
Господи, как хорошо!
– Точно такое серапе я видел на Морисе Джеральде, – произносит Серега, провожая пристальным взглядом двух местных дам в немыслимых по красоте пестрых нарядах, устроившихся неподалеку, после этого он икает и возвращается к затронутой теме.
– Благочестивый Ксаверий! – обращается он ко мне с бокалом холодного пива в руке. Серега считает, что если уж мы с ним лежим на полатях под навесом, бережно обернутые в огромные белые одеяла, то вполне можем сойти за римлян на пиру. – Искуснейший! Не кажется ли тебе, что наш министр обороны, вкупе с иными печальниками, не слишком уж сильно печалится о нуждах родного отечествва? Я в недоумении, сменившемся недавно огорчением, а затем и смятением. На границах неспокойно. Активизировались дикие даки. Они уже построили бани и научились метать копья в цель. Клянусь Геркулесом, дорого бы это им стоило, не будь наш бедолага самой последней шляпой в целом ряду различнейших шляп. Не уверен, что он читал хоть когда-либо Вергилия или Плиния-младшего. Думаю, ему также неизвестно творение великого Лукреция «О природе вещей». Да и умеет ли он читать? Пора снимать дурака.