Я проснулась на исходе дня. Все тело затекло, я отлежала руку и не сразу смогла восстановить ее подвижность, пальцы долго покалывало. Позвала Нору, та пришла, молча меня переодела – черных платьев у меня два, так что выбор невелик. Есть мне не хотелось, Нора не настаивала; в доме царило уныние, и все ему поддались. Я посидела немного перед камином, перебирая в памяти последние дни, стараясь запомнить слова, запахи, звуки. Скоро это останется моим единственным утешением. Потом я встала и отправилась в капеллу: пришла пора снова поговорить с отцом Реми.
Что бы ни случилось, ничего не изменилось в том, что я чувствовала к нему, наоборот, с каждым днем меня тянуло к нему все сильнее. Никак я не могла отказаться от него. Мне требовалось видеть его, слышать звук его голоса, снова к нему прикоснуться. Отдавала я себе в том отчет или нет, отец Реми казался мне утешением и спасением одновременно, несмотря на то что мое желание лежало в области тяжких грехов. Однако вкус греха столь привычен для меня, что я хорошо различаю оттенки и умею наслаждаться ими. Ничто не могло раньше меня остановить, и теперь ничто не остановит.
Подойдя к дверям капеллы, я с неудовольствием увидела рядом с ними мачеху. Она то поднимала руку, чтоб коснуться дверной ручки, то бессильно опускала пальцы, не решаясь. Заслышав мои шаги, она обернулась – в черном платье, как и я, лицо мучнисто-серо, губы дергаются. Я потеряла брата, а она сына, и впервые в жизни мне стало ее жаль.
– Ах, это ты, Мари, – тихо сказала мачеха без былой враждебности. – Я хотела пойти помолиться, только никак не могу зайти. Все мне кажется, что я виновата.
– Ни в чем вы не виноваты, – сказала я. – Господь всех нас туда заберет.
– Ах, Мари, Мари, – зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, – это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.
– Он забрал Мишеля, потому что пришло ему время отправляться в рай, – произнесла я, стараясь ее утешить. – А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.
– Такое горе, – тихо сказала мачеха, – такое горе… – И добавила, помолчав: – Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?
Я отшатнулась.
Она смотрела на меня прозрачными глазами – скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?
– Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.
Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.
Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.
Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.
Я потянулась, чтобы вытереть влагу с его щек, он приподнялся и отодвинулся, качая головой.
– Уходите, Маргарита. Сегодня я вам утешения не дам.
– Отец Реми…
– Уходите! – гаркнул он, и испуганно ахнула стоявшая у дверей мачеха. – Немедленно!
Я встала и пошла, почти побежала прочь. Ему нужно побыть одному, я знаю, для него эта скорбь отдельна, как и для меня, только он не ведает, что, прогнав меня от себя сегодня, лишил нас одного драгоценного вечера на двоих.
Если ему это нужно. Если я ему нужна.
Что заставляет нас упрямо идти выбранным путем, даже когда кажется, что нет выхода и путь ошибочен? Упрямство, вера, непреклонность. Все мои призраки стоят за моею спиною и – нет, не шепчут, но громко смотрят, их тишина бьет в уши, их взгляды – как стена, на которую можно опереться. Теперь к ним добавился и Мишель. Я должна сделать то, что хочу, и ради него тоже. Закрывая глаза, я вижу его смеющимся, чувствую прикосновение его ладони – теплой и сухой, не той безжизненной, с которой капает елей.
Утром приехала белошвейка, чтоб примерить на меня новое платье. Оно совсем простое, легкая отделка кружевом и никаких тяжелых жемчугов. Я сказала, что не нужно. Какая разница, в чем выходить замуж за виконта? Не в платье дело. То, первое, оставалось данью традициям, уступкой честолюбивой мачехе и любящему отцу, желавшему видеть мою свадьбу красивой; теперь же, когда все мы скованы свалившейся на нас бедой, ткани и драгоценности не имеют значения. Белошвейка пыталась со мной болтать, она была хорошенькая – полнотелая, курчавая, звонкоголосая – и дело свое знала, но отвечала я односложно. Отец Реми опять не вышел к завтраку, время стремительно истекало, а я не знала, опять не знала, чего Бог хочет от меня.
Ночью мне вновь снились скорпионы и лужи крови, по которым я шла, стараясь не замочить подол. Чьи-то руки раскидывали карты, те летели на землю, тонули в стынущих лужах, подмигивали дамы, валеты кривили в усмешке рты. Я искала отца Реми и никак не могла найти, хотя знала: у него в руках мое утешение, сиреневая птица с агатовыми глазами и нежно бьющимся сердечком. Проснувшись, я долго не могла отличить сон от яви и в предрассветной мгле лежала, замерев, пока на улице под окнами громко не заругались о чем-то лакеи.
Томительное, тоскливое ожидание! Тебе остались последние дни. Скоро я избавлюсь от тебя, как от изношенного зимнего плаща, потому что наступит весна, и пойду дальше налегке.
Невыносимо казалось сидеть в четырех стенах, но и в город я уйти не могла – его шум давил даже издалека. И, закутавшись в плащ, я ушла в наш крохотный садик, посреди которого стоял фонтан с ангелочком. Ангелочек трубит в бронзовый рожок, из которого летом бьет тонкая струйка. Сейчас уже слишком холодно, фонтан не работает, в пустом бассейне лежит ворох листьев.
Я села на резную дубовую скамейку и уставилась ангелочку в лицо – занятие совершенно бессмысленное, так как выражение этого лица не поменяется никогда. Разве что пошире станет трещина на носу, да какой-нибудь разлапистый лист долго пролежит на голове мальчишки, словно диковинная шляпа. С глухим стуком падали каштаны, из окон кухни доносились негромкие голоса и шипение, когда чем-то случайно плеснут на очаг. Я сцепила пальцы, спрятав руки под плащом, и подумала, не помолиться ли, – но слова больше не шли. Их у меня совсем не осталось.
Так что я сидела и смотрела бездумно в осень, в опадающий проржавевшими листьями день. Меня никто не искал, никто не знал, где я, – так я думала, пока не услышала шаги и не узнала их.
Отец Реми вышел к фонтану, остановился, оглядел меня с ног до головы и, не спрашивая разрешения, присел рядом. Он был без плаща, волосы связаны аккуратно, ни следа вчерашней неизбывности на лице. Так мы и сидели минут пять, не глядя друг на друга, остро чувствуя те несколько дюймов между нами.
– Вы не замерзнете? – спросила я наконец. – День прохладный.
– Нет, – сказал отец Реми, – у нас, когда мистраль приходит, и холоднее бывает.
И мы, не сговариваясь, посмотрели друг на друга.
– Ну и что? – сказал отец Реми.
– Что?
– И долго так продолжаться будет?
– Не сбивайте меня с толку, чего вы от меня хотите?
– Полагаю, того же, что и вы от меня, дочь моя, Мари-Маргарита. Мы сделали первый шаг в доверие, а нас прервали. Время идет, десять дней до вашей свадьбы. Не думали мне что-нибудь еще сказать?
– Вчера я пришла, а вы меня прогнали.
Он вздохнул и огляделся: тихо. Фигурно подстриженные кусты замерли, листья с них еще не осыпались. Сюда никто не придет, никто не услышит: природная церковь.
– Прогнал, – согласился отец Реми. – Моя вина, но не мог кого-то видеть, даже вас. Тяжелый день выдался.
– Скажите это Мишелю, – бросила я.
– Ну, для него-то теперь все легко, вы уж мне поверьте, в той волшебной стране, о которой вы ему говорили, полно чудес. Кстати, вы знаете, что ваша мачеха рассчитала Эжери?