Что они чувствуют? отчего они замолчали? Растрогали ли их звуки собственной песни? Умеют ли и они любить? Как отражается на них красота этой волшебной ночи?
Она оглянулась кругом. Слева из-за изгороди акации и толстых стволов липы выглядывала в одном месте высокая железная решетка с острой щеткой гвоздей наверху; справа, несколько сзади, темный дом словно сердито нахмурил брови и прикрывался деревьями от слишком яркого лунного света; высокие серебристые тополи, как часовые, стояли в молчаливом величии и как будто сознательно оберегали ее спокойствие; где-то внизу послышалась трещотка сторожа. Всё убеждало ее, что этот сад с домом — совсем отдельный мир, что всё за его пределами — только грубые материалы, из которых, по сю сторону решетки, вырабатываются высшие условия жизни, возникают высшие чувства и наслаждения. Вопрос, подобный тому: «А скажите, пожалуйста, у военных и статских внутри одинаково?» — был решен в отрицательном смысле.
Бедные пастухи!.. Там, в табуне, пасется теперь Васька, маленький меринок, очень похожий на пони. Это будущая верховая лошадка Сонечки. Она (не верховая лошадка) почувствовала к пастухам самое искреннее чувство благодарности. Если бы у нее было много-много денег, вот как у барона Штиглица, то она непременно накупила бы у Сан-Галли складных кроватей и приказала бы пастухам возить их с собою в поле…
— Вот еще глупости! Уж действительно… Ты думаешь — они не привыкли? Поверь мне, мой друг, что если бы им было неудобно, то они и не служили бы… — послышался ей голос maman, и послышался так ясно, что она невольно оглянулась. Maman, однако ж, не было.
Сонечка улыбнулась и подумала, что maman воспитывалась при крепостном праве. Однако к кроватям она больше не возвращалась.
Если хорошо рассудить, то они действительно привыкли. Ведь привыкнуть к различным неудобствам в сущности вовсе не так трудно. Раз она сама, Сонечка, провела, шутки ради, ночь на жестком-прежестком диване — и ничего. Она пробовала также жать: превесело. Рукам немножко больно, но в шведских перчатках вполне удобно. Она представила себя в соломенной шляпке с широкими полями и красными лентами, в клеенчатом переднике и коротенькой юбке, — с милою грацией кладущею тяжелый сноп, причем щеки ее горят, а он, Nicolas, смотрит и любуется…
Но отчего это Nicolas так долго не выходит. Она не назначала ему свидания, но как же он не догадывается, что она здесь, в саду! «Противный!» Нет, у женщин чувство гораздо тоньше. Если бы он был в саду, а она в комнате, то у нее, как раз в это время, явилась бы потребность подышать чистым воздухом.
Она встала, сорвала ветку, начала общипывать листья, ходить нетерпеливыми шагами и прочее.
Софья Петровна — высокая, стройная брюнетка. Есть лица, при взгляде на которые невольно представляется то светлый, солнечный день, то задумчивый вечер, то ненастные сумерки, то темная ночь. Софья Петровна напоминала ночь, а именно украинскую ночь, самую, как известно, поэтическую ночь в мире. Белый, как лилия при лунном освещении, цвет лица, длинные ресницы, большие черные глаза без блеска, маленький правильный носик. Ее брови, не формой (их форма выше всякого сравнения), а, так сказать, общим смыслом на лице, как нельзя более походили на те тоненькие полоски темных облаков, что появляются на западе после солнечного заката и отделяют слабый румянец потухшей зари от матового, почти белого неба, постепенно темнеющего кверху и наконец переходящего в почти черную синеву. Красота была бы уже слишком строгою, можно сказать, неземною, если бы ее не смягчало добродушное, несколько наивное выражение и улыбка крошечных губок, очерченных так мило, что они не давали повода заключать ни о решительности характера, ни о чувственности, ни о беззаботности, а просто напоминали поцелуй. Волосы, гладко причесанные на темени, красиво обрамляли маленький лобик, прохватывались на затылке гребенкой и падали на плечи маленькой волной, как сновидения практического человека. Мы говорим: практического человека, а не страстного юноши, потому что эта волна была немножко коротка, и Лизавета Петровна (сестра Сонечки) находила ее даже жидковатою.
Утром, при встрече в столовой, сестры окидывали одна другую внимательным взглядом и обменивались замечаниями.
— Повернись-ка, Сонечка.
— А что?
— Ничего, мне показалось, что у тебя платье немножко морщится сзади… Но ты ужасно стянулась, ma chиre! — прибавила Лизавета Петровна с любящей улыбкой.
Сонечка делала большие-большие глаза и осматривалась кругом, как бы призывая всё окружающее в свидетели такой вопиющей несправедливости.
— Стянулась?! Господи!.. Посмотри: на мне — как мешок…
Она бралась пальчиками обеих рук за корсет, но этот маневр не сгонял любящей улыбки с губ сестры.
— У тебя не лезут волоса, Сонечка?
— Нет. Почему ты спросила?
— Мне кажется, будто они у тебя всё тоньше делаются.
— Тоньше? напротив…
Софья Петровна подходила к трюмо, поворачивалась боком, подхватывала сзади волосы рукою и успокаивалась: ничего не тоньше. Да этого и следовало ожидать: Nicolas находит их прелестными. Наконец, разве она не могла бы надеть шиньон?
— Но я не замечаю, — круто переходила она из оборонительного в наступательное положение, — ты нездорова?
— С чего ты это взяла? Совершенно здорова!
— У тебя такой цвет лица… И под глазами как будто сине…
Лизавета Петровна в свою очередь подходит к зеркалу, причем имеет случай лишний раз полюбоваться своей замечательно тонкой талией и роскошными белокурыми волосами. Синева под глазами, конечно, оказывается продуктом Сонечкиной фантазии.
После такого осмотра разговор переходил на нейтральную почву, и сестры, напившись чаю, принимались за какие-нибудь дамские занятия: писали письма, припоминали, кому нужно сделать визиты (с maman, конечно, но maman часто забывала), и так далее, если это было в городе, — или, обнявшись, уходили гулять в сад, чтобы воспользоваться утренней прохладой, если это было в деревне. Семейство Петра Степановича проводило зимы в Петербурге.
Само собою разумеется, что барышни разговаривали между собою на чистейшем французском языке.
Сонечка в данную минуту в малороссийском костюме. Что за костюм! Он заслуживает подробного описания по многим причинам. Во-первых, он очень хорош; во-вторых, всякому человеку, бывавшему в хорошем обществе, известно, что нет такого шага в жизни прилично воспитанной барышни, нет такого события, которые в конце концов не сводились бы к туалету. Что такое, например, самое крупное событие, какое только можно себе вообразить, — первый выезд в свет? Что это такое, как не атласное — или какое-нибудь другое — платье, сшитое гениальною рукою, проанализированное многими умными головами, — платье, так ловко обхватывающее стройный стан, открывающее шею и прочее, оголяющее прекрасные руки в золотых браслетах и раздушенных перчатках, — платье с розою у лифа, — платье, наконец, страстно обнимающее юные колени и своим мягким шорохом нашептывающее самые чудные, волшебные сказки! Ну, разумеется, прежде — различные хлопоты, потом — зал, букет, «свет»; все смотрят, голова кружится… А первое длинное платье… Возбуждает ли какой бы то ни было аттестат зрелости такое волнение? Или что-нибудь этакое общественное, базар с благотворительною целью например? Это деловой костюм: серенькое или черное платье, совершенно скромное. Ну, конечно, возвышенное место, где разложены различные безделушки, — она продает, все смотрят, покупают… Но, увы! бывают в жизни и печальные минуты! Их нечего называть; достаточно вспомнить эти грустные переговоры с портнихой, этот черный фон, узенький белый воротничок, кажущийся от контраста еще белее, лицо, получающее под черной шляпкой такой меланхолический оттенок…