Лазутчики Уэсуги бродят вокруг замка. Это люди, специально обученные искусству шпионажа. Они могут попытаться проникнуть и в цитадель. Стоило бы принять меры предосторожности… Кто–то прислал Кураноскэ записку такого содержания. Записка была написана женским почерком. Вместо подписи значилось: «От безымянного доброжелателя». Вне всякого сомнения, эта особа им сочувствовала — потому и послала свое предупреждение.
— Отец!
Кураноскэ, положив кисть, взглянул на сына, и Тикара пододвинулся поближе:
— Отец, Вам не кажется, что, передав врагам эту записку, мы навредили одному человеку? Нашему доброжелателю, тому, кто с риском для себя нам помогает.
— Доброжелателю? Нам не нужны никакие доброжелатели, — с недовольным видом ответил Кураноскэ. Однако когда он поднял голову и взглянул на сына, лицо его снова осветилось ласковой улыбкой.
— Ты спать не хочешь? Я тут подумал, что надо бы нам с тобой кое о чем потолковать…
Тикара отчетливо почувствовал, что отец собирается поговорить с ним о чем–то очень важном.
— Хорошо, — чуть слышно сказал он и, непроизвольно напрягшись, посмотрел на отца.
Кураноскэ, с задумчивым выражением лица, положив левый локоть на низкий столик, а пальцами при этом легонько постукивая по уголку столешницы, некоторое время хранил молчание. Словно во сне, рассеянно и задумчиво смотрел он на Тикару.
«Да, совсем уже большой, — думал он про себя. — А ведь, кажется, совсем еще недавно был малышом, ковылял тут вперевалочку…»
Большие лучистые глаза Кураноскэ с нежностью смотрели на сына.
— Что ты обо всем этом думаешь? Как ты считаешь, что нам сейчас следует делать? Я хочу послушать, что ты скажешь. Что думают другие, сейчас не важно — мне нужно знать, что у тебя на сердце. Ведь у тебя, наверное, есть свои заветные мысли…
Тикара молчал. Лицо юноши слегка покрылось краской, что не осталось для отца незамеченным. Кураноскэ тоже помолчал некоторое время, ожидая ответа.
— Я во всем… последую за вами, отец!
— Нет, так не годится, — резко возразил Кураноскэ. — Ты ведь тоже уже не ребенок. У тебя должны быть какие–то свои соображения, идеи… Вот ты ими и поделись. Даже братья, если между ними десять лет разницы в возрасте, смотрят на вещи по–разному. Я совершенно не хочу сказать, что ты должен непременно судить обо всем так же, как отец. Да ты не стесняйся! Стыдиться следует только когда не можешь ясно выразить свои мысли.
Любовь и нежность во взоре Кураноскэ неожиданно погасли, глаза его сверкнули грозным пламенем. Это внезапно прорвавшееся наружу чувство породило минутное замешательство. Тикара, не отводя глаз, выдержал суровый взгляд отца, но медлил с ответом. И вдруг, словно спеша выплеснуть накопившееся в сердце, спросил:
— Ну, а вы, отец, что же вы намерены делать?
— Я? — пристально взглянул на юношу Кураноскэ. В глазах Тикары читалось осуждение.
«Неужели и он? Неужели и он вместе со всеми думает, что я ни на что не способен, ни на что не могу решиться?!» — болью отозвалось в груди Кураноскэ. Что–то мучительно шевельнулось в сердце. Внезапно это сердце, закаленное многолетней службой, словно нагрелось от жара и стало плавиться. Комок подкатил к горлу.
— Глупец! — бросил отрывисто Кураноскэ, словно высек искру. — Я спрашиваю, что ты собираешься делать! Вот что я хочу от тебя услышать!
— Я… — тяжело дыша, Тикара не отводил глаз под взглядом отца. Руки его, лежащие на коленях, слегка дрожали. — Я бы хотел, чтобы дух нашего покойного господина упокоился с миром…
Снова волна колыхнулась в груди у Кураноскэ. На мгновение его горящий взгляд, казалось, в смятении раскололся, рассыпался осколками, как стеклянный столб, но вскоре снова обрел прежний холодный блеск стали и в нем отразилась решимость подавить в зародыше порыв юношеского чувства.
— И что, сынок, многие среди молодых того же мнения? — При этих словах, похожих на насмешку, в глазах Тикары вспыхнуло недоброе пламя.
«Да как ты смеешь!» — хотелось крикнуть Кураноскэ. Он едва подавил желание дать юнцу затрещину, чтобы тот полетел кувырком. Так смотреть на отца! Однако в конце концов разгневанный отец взял себя в руки и не мог скрыть невольной улыбки в уголках губ.
— Ну, хватит! — неопределенно бросил он. — Разве можно так смотреть на родного отца?!
Тикара молчал.
— Я понял, — с нажимом сказал Кураноскэ.
Тикара вдруг совсем раскис — казалось, он сейчас заплачет.
Отец с улыбкой отвел взгляд. Добродушная улыбка светилась на его округлых щеках, словно озаренная солнцем водная гладь.
— Я ведь завел этот разговор не для того, чтобы тебя испытать, — ласково сказал Кураноскэ. — Просто тревожусь за тебя — молод ты больно… В наше время все было по–другому. Я всегда сомневался, можно ли навязывать тебе, что мне кажется хорошим… Вот оно что? Ты, значит, тоже так считаешь?
На сей раз в голосе Кураноскэ прозвучала та проникновенная нота, которую дотоле напрасно ждал Тикара. Эта нота отозвалась в груди юноши. Он внезапно остро ощутил, что этот человек, который, раз поставив себе цель, неторопливо движется к ней с неумолимой последовательностью огромного железного колеса, в то же время его отец — замечательный отец!
Тем временем Кураноскэ продолжал:
— Я, право, очень рад. Не знаю уж, хорошо ли это для тебя или не очень, но я вижу в тебе свое отражение… Посреди всех нынешних дел я только за тебя тревожился. Ну, хорошо, теперь я спокоен. Немного погодя я тебе все объясню. Надеюсь, твой отец не обманет твоих ожиданий и надежд твоих друзей, — улыбнулся он. — А теперь спать!
Тикара поклонился, молча встал, отодвинул сёдзи и уже собрался выйти из комнаты, но отец задержал его, смерив взглядом:
— Сколько в тебе сейчас росту?
— Пять сяку и семь сунов, — ответил Тикара, покраснев.
— Ого! И семь сунов! — удивленно вскинул брови Кураноскэ. — Здорово же ты вырос! Куда уж нам до тебя! И в кого только ты пошел?
Он весело рассмеялся и показал глазами, что можно идти. Вскоре шаги юноши затихли в глубине коридора. Кураноскэ склонился к фонарю поправить почти погасший фитиль. Стояла вешняя ночь. За стеной слышалось безмятежное пение и курлыканье молодых лягушек.
Дзиндзюро и Хаято, признав, что потерпели сокрушительное поражение, убрались подальше из города и окопались в глухой деревушке. Несколько дней оба пребывали в беспросветной тоске и унынии. Глядя друг на друга и беседуя, они ни разу не улыбнулись. Кинсукэ Лупоглаз тоже пал духом и все никак не мог собраться написать донесение Хёбу Тисаке. Однако этих нескольких дней хватило для того, чтобы неистребимая изобретательность хитроумного Дзиндзюро взяла свое и снова воскресла к жизни.
— А что, сударь мой, отчего бы вам не убрать эту бабенку? — предложил разбойник.
Хаято, разумеется, решил так и поступить. Кинсукэ наведался в город, все разведал и сообщил, что дамочка, похоже, никакой опасности не чует. Живет она все там же, на постоялом дворе под старым литокарпусом, часто общается с теми самыми ронинами и при их посредстве сошлась с самыми непримиримыми вояками клана. Для чего ей это понадобилось, судить трудно, но факт, что для лазутчиков тут таилась явная угроза. Дзиндзюро вскоре окончательно укрепился в этом мнении.
— Ну что ж, хорошо! — сказал Хаято и даже бровью не повел при этих словах. В тот же вечер, как только деревья вдоль дороги окрасилась в черный цвет туши, оба лазутчика направились в город.
— Вот что: я, пожалуй проберусь в усадьбу здешнего командора — посмотрю, что там делается, — сказал Дзиндзюро вместо прощанья и с тем растворился во мраке. Хаято тем временем, прикинувшись беззаботным прохожим, отправился к тому самому постоялому двору, где они останавливались. Ночь уже вступала в свои права: двери всех домов в округе были плотно закрыты, повсюду стояла тишина, и только на постоялом дворе под старым литокарпусом горели огни, а изнутри доносилось гудение голосов. На глиняной приступке у входа стояло множество мужских гэта и соломенных сандалий. Заглянув внутрь, можно было увидеть суетливо снующих взад–вперед мужчин и женщин. Очевидно, молва не соврала — все эти гости пожаловали к их старой знакомой. Делать было нечего, и Хаято решил ждать удобного момента, а пока что отправился прогуляться дальше по улице.