Самым, пожалуй, отвратительным зрелищем в Англии являются собачьи кладбища в Кенсингтон-гарденз, Стоук-поуджез (они примыкают прямо к церковному двору, где Грей[1] написал свою знаменитую «Элегию»), а также во многих иных местах. Но существуют также и бомбоубежища для домашних животных, оборудованные миниатюрными кошачьими носилками, а в первый год войны можно было насладиться зрелищем празднования Дня животных со всей обычной помпой в самый разгар эвакуации Дюнкерка. Хотя самые большие его глупости творят аристократки, кошачий культ пронизывает все слои общества и, видимо, связан с упадком сельского хозяйства и сокращением уровня рождаемости. Поголовье кошек и собак не смогли сократить даже несколько лет строгого нормирования продовольствия, и даже в беднейших кварталах больших городов в витринах зоомагазинов выставляется канареечный корм по ценам, достигающим двадцати пяти шиллингов за пинту.
Лицемерие столь широко вошло в английский характер, что заезжий наблюдатель будет готов столкнуться с ним на каждом шагу, но найдет особо выразительные примеры в законах, касающихся азартных игр, пьянства, проституции и сквернословия. Ему покажется затруднительным примирить антиимпериалистические сантименты, широко выражаемые в Англии, с размерами Британской империи. Будь он родом из континентальной Европы, он бы с ироническим изумлением заметил, что англичане считают порочным содержать большие армии, но не видят греха в содержании большого флота. Он бы отнес к лицемерию и это — хотя и не вполне справедливо, ибо именно островное положение Англии и вытекающее отсюда отсутствие необходимости содержать большую армию и обусловили возможность становления и развития британских демократических институтов, что достаточно хорошо понимают в народе.
За последние тридцать примерно лет значительно стерлись ранее резко очерченные классовые различия, и война, пожалуй, значительно ускорила этот процесс, но людей, впервые оказавшихся в Англии, по-прежнему поражает, а то и ужасает разделяющая классы явная пропасть. Классовая принадлежность огромного большинства англичан может быть мгновенно установлена по их поведению, одежде и общему виду. Существенны даже физические различия — люди высших классов в среднем на несколько дюймов выше ростом, чем рабочие. Самое же впечатляющее различие — в языке и произношении.[2] Как выразился Уиндэм Льюис, у английского рабочего люда «заклеймен язык». И хотя различия классовые полностью соответствуют различиям экономическим, контраст между нищетой и богатством куда более заметен и куда естественнее воспринимается, как само собой разумеющийся, чем во многих иных странах.
Англичанам принадлежит авторство нескольких наиболее популярных игр мира, распространившихся куда шире любого другого порождения их культуры. Слово «футбол» на все лады звучит из уст миллионов, и слыхом не слышавших о Шекспире или о Великой хартии вольностей. Сами англичане не отличаются особым мастерством в играх, но обожают в них участвовать и с энтузиазмом, в глазах иностранцев просто детским, обожают читать о них и заключать пари. Ничто так не скрашивало жизнь безработных в период между мировыми войнами, как футбольный тотализатор. Профессиональные футболисты, боксеры, жокеи, даже игроки в крикет пользуются популярностью, немыслимой для ученого или художника. Однако культ спорта отнюдь не доходит до идиотизма, как могло бы показаться при чтении популярных газет. Баллотируясь в парламент от своего родного округа, великолепный боксер легкого веса Кид Льюис получил лишь сто двадцать пять голосов.
Перечисленные нами черты бросятся, вероятно, вдумчивому наблюдателю в глаза в первую очередь. Возможно, он будет склонен выстроить из них достоверные представления об английском характере. Но не исключено, что здесь его осенит: а существует ли вообще «английский характер»? Можно ли говорить о народе как об одном человеке? Ну, допустим, можно, но существует ли тогда истинная преемственность между Англией сегодняшней и Англией вчерашней?
Бродя по лондонским улицам, наш наблюдатель заметил бы в витринах книжных лавок старые литографии, которые навели бы его на мысль: если они и впрямь отражали реальность своего времени, то Англия действительно претерпела значительные перемены. Немногим более века минуло с тех пор, когда отличительным признаком английской жизни была ее жестокость. Судя по литографиям, простолюдины проводили время в почти что бесконечных драках, распутстве, пьянстве и травле собаками привязанных быков. Более того, наглядно изменился даже внешний облик людей.
Где теперь былые грузные ломовые извозчики, низколобые боксеры-чемпионы, дюжие матросы, у которых трещали на ягодицах швы полотняных брюк, и дебелые красотки с налитыми грудями, походившие на носовые фигуры кораблей адмирала Нельсона? Что было общего у этих людей со сдержанными, скромными, законопослушными англичанами сегодняшнего дня? И существует ли на самом деле то, что называется «национальной культурой»?
Это один из тех вопросов типа: что есть свобода воли или что есть личность, — в которых все аргументы остаются по одну сторону, а интуитивное знание — по другую. Нелегко найти связующую нить, пронизывающую английскую жизнь с шестнадцатого века и далее, но существование этой нити ощущается всеми англичанами, склонными задумываться над подобными предметами. Им кажется, что они понимают институты, пришедшие к ним из прошлого, — парламент, например, или воскресный отдых, или тончайшие градации классовой структуры — благодаря врожденному знанию, недоступному иностранцу. Соответствие параметрам национальной модели ощущается и в характере личности. Д. X. Лоуренс воспринимается как «очень английский», но так же воспринимается и Блейк; доктор Джонсон[3] и Г. К. Честертон[4] каким-то образом воспринимаются как явления одного порядка. Вера в то, что мы походим на своих предков — что Шекспир, скажем, больше походит на современного англичанина, чем на современного француза или немца, — может, и неразумна, но влияет на поведение самим своим существованием. Мифам, которым верят, свойственно сбываться, ибо они создают тип, «личность», в попытках походить на которые средний человек не пожалеет сил.
Трудные дни 1940 года ясно показали, что в Британии чувство национальной солидарности сильнее классовых антагонизмов. Будь утверждение, что «пролетариат не имеет родины», правдой, 1940 год был бы самым подходящим моментом доказать его. Однако именно в то время классовые чувства ушли на задний план, проявившись вновь лишь тогда, когда непосредственная угроза миновала. Более того, весьма вероятно, что бесстрастность, проявленная под бомбежками жителями английских городов, объяснялась отчасти наличием национальной модели «личности», то есть предвзятым представлением этих людей о самих себе. Согласно традициям, англичанин флегматичен, прозаичен, трудновозбудим, поскольку таким он себя видит; таким ему и свойственно становиться. Неприязнь к истерике и «шумихе», преклонение перед упрямством являются чуть ли не универсальными в Англии, захватывая всех, кроме интеллигенции. Миллионы англичан охотно воспринимают своим национальным символом бульдога — животное, отличающееся упрямством, уродством и непробиваемой глупостью. Англичане обладают поразительной готовностью признать, что иностранцы «умнее» их, и в то же время сочли бы нарушением законов божеских и природных, окажись Англия под властью чужестранцев. Наш воображаемый наблюдатель заметил бы, вероятно, что сонеты Уордсворта,[5] написанные во время наполеоновских войн, могли бы быть написаны во время этой. Он бы понял уже, что Англия родила больше поэтов и ученых-естественников, чем философов, богословов либо чистых теоретиков любого рода. И завершил бы свои наблюдения выводом, что преобладающими чертами английского характера, прослеживающимися в английской литературе со времен Шекспира, является глубочайший, чуть ли не рефлекторный патриотизм наряду с неспособностью логически мыслить.