Маркос рассердился, приготовился резко ответить, но Сисеро, улыбаясь, удержал его, сказав социологу:
– Послушай, Эрмес, не разыгрывай драму. Советский Союз обращался ко всем – к Англии, Франции, Соединенным Штатам, предлагая заключить соглашение, чтобы сдержать Гитлера. Вспомни выступления Литвинова в Лиге наций. И что же? Вместо того чтобы принять предложения СССР, так называемая «европейская демократия» отдала Чехословакию и Испанию на съедение Гитлеру. Так чего же вы хотели? Чтобы Советский Союз дождался, пока Гитлер заключит соглашение с Соединенными Штатами и Англией и развяжет себе руки для нападения на СССР?
– Ты мне эти истории не рассказывай… Если бы Россия не протянула руку Гитлеру, он не посмел бы напасть на Польшу. Этот пакт о взаимопомощи…
– Не о взаимопомощи… О ненападении…
– Это слова, которые опровергаются фактами. Возьми хотя бы раздел Польши между обоими…
– Какой раздел Польши? Это было вторжение Германии в Польшу. Что сделал Советский Союз? Он защитил украинские и белорусские земли, присоединенные к Польше в конце прошлой войны. И этим спас жизнь многим тысячам людей…
Но Эрмес Резенде не хотел считаться ни с какими доводами. Под конец он заявил:
– Сегодня мне хочется стать начальником полиции, чтобы засадить в тюрьму всех коммунистов…
В книжных лавках, в кафе, где собирались литераторы, – повсюду троцкисты, возглавляемые Сакилой, устраивали настоящие антисоветские митинги. Им удалось посеять смятение в кругах интеллигенции, которое охватило и сочувствующих коммунистов; многие в этот момент не знали, что и думать.
Сам Маркос чувствовал себя неспокойно. Как он сказал своему другу архитектору, он ни на мгновение не усомнился в целесообразности заключения пакта о ненападении и вступления Красной Армии в Польшу. Однако у него нехватало доводов для того, чтобы отвечать на вопросы, которые с такой жадностью ему задавались. Сисеро был в отъезде, он пообещал прислать для ближайшего номера журнала статью, анализирующую пакт и разъясняющую его подлинный смысл. Но статья еще не поступила, а Маркосу до сих пор не удалось повидаться ни с Жоаном, ни с Руйво. Война началась, газеты пестрели крупными заголовками о нацистских победах; очередной номер журнала должен был выйти в ближайшие дни. Как быть?
Это был первый номер после трехмесячного запрещения, наложенного цензурой. Когда журнал напечатал репортаж о кабокло долины реки Салгадо, для него был назначен специальный цензор. Раньше, для первых номеров, цензура носила более или менее формальный характер: гранки статей посылались в цензуру и в полицию и в тот же день возвращались с разрешением на опубликование. Но впоследствии стало значительно труднее. Цензор, очевидно, получил особые указания; это был адвокатик без клиентуры, столь же недоверчивый, сколь и неумный. Он находил скрытый смысл в самых простых фразах, безжалостно вычеркивал целые абзацы, запрещал опубликование всего, что ему казалось хоть в какой-то степени подозрительным. Было адски трудно издавать журнал. Для того чтобы выпустить один номер, надо было иметь материала на пять-шесть номеров: только тогда после цензуры хоть что-нибудь оставалось.
Несмотря на все это, журнал оказался под запретом: в очерке о театре автор – бывший директор труппы, где работала Мануэла, – коснулся достижений советского театрального искусства. Поскольку очерк начинался с анализа деятельности американского и французского театров, цензор решил, что речь идет о вопросах, не имеющих существенного значения, и не прочел статью до конца. В результате журнал был запрещен на три месяца, а цензор уволен. Теперь на его место прислали другого, весьма сладкоречивого субъекта, но еще более недоверчивого, чем его предшественник. Он прочитывал все внимательно, стараясь разгадать двойной смысл фраз, вычеркивая красным карандашом отдельные слова и целые периоды. Приходилось по нескольку раз переделывать материалы, обращаться то к одному, то к другому автору, чтобы добиться их сотрудничества в журнале, работать целыми днями; только это могло обеспечить ежемесячный выход журнала.
И все же, несмотря на эти затруднения и неприятности, журнал служил Маркосу де Соузе источником постоянной радости в жизни. Дело не в том, что его серьезно затронула кампания, начатая Коста-Вале: Маркос только пожал плечами, когда с ним расторгли несколько важных контрактов. К тому же это ограничивалось кучкой промышленников, связанных с банкиром. За последние годы Маркос заработал немало денег, у него хватало средств на жизнь, и перспектива потерять клиентуру нисколько не тревожила архитектора. Но даже и этого не произошло: представители высшего света Сан-Пауло и Рио продолжали обращаться к нему с заказами на постройку особняков и доходных домов. Маркос пользовался большой славой, и для этой публики было особым «шиком» заявить, что их дом построен по проекту знаменитого архитектора Маркоса де Соузы. Это даже повышало стоимость здания.
По-настоящему печалило Маркоса отсутствие Мануэлы. Она уехала в Буэнос-Айрес с одной иностранной балетной труппой. Маркос бережно хранил в своем письменном столе почтовые открытки, которые она ему посылала. Он дал ей уехать, так ничего и не сказав, а теперь, возможно, потерял ее навсегда. Мысль эта навевала на него тоску, и он не раз собирался бросить все, сесть на самолет и полететь к ней в Аргентину, признаться в своей любви… Но что в этом было толку, если она любила его только как друга, да и это чувство за последнее время изменилось? Не то чтобы она стала относиться к нему менее ласково, не то чтобы она проявляла меньше радости при виде его. Нет, когда они встречались, он видел, что ее лицо сияет. Но действительно, с той ночи, когда он провожал ее по набережной Фламенго до пансиона, – ночи молчания и недомолвок, она как-то переменилась. Как будто она угадала чувства архитектора, – так, по крайней мере, думал Маркос, – и стала более замкнутой, словно какая-то странная тень омрачила их чистую дружбу. Маркос почувствовал это, когда позже раза два-три навещал ее в Рио, и поэтому решил видеться с ней как можно реже. Он был уверен, что она догадалась о его любви и почувствовала себя расстроенной, а возможно, оскорбленной или, по меньшей мере, опечаленной, ибо она не могла ответить на его любовь. Они регулярно переписывались, она рассказывала ему о своей жизни. Но виделись они очень редко: Маркос был занят в Сан-Пауло журналом и своими постройками, Мануэла продолжала выступления в муниципальном театре и ожидала заключения контракта с одной драматической труппой.
В апреле произошло неожиданное событие: в Рио прибыл на гастроли выдающийся европейский балетный ансамбль, руководимый знаменитым балетмейстером. Директор ансамбля решил использовать балетную труппу муниципального театра, чтобы пополнить свой состав в массовых сценах. На репетициях он сразу обратил внимание на Мануэлу: это был мастер своего дела, умевший сразу распознавать таланты. Закончив репетицию, он попросил Мануэлу остаться на сцене. Заставил ее кое-что протанцевать. Покачивая головой, восхищенно следил за ней.
– Mon Dieu![171]
Вторично газеты заговорили о Мануэле. Некоторые даже вспомнили ее дебют два года назад. Но теперь газетные сообщения уже не носили сенсационного характера, они были более сдержанными и в то же время более вескими: в интервью, данном одной газете, знаменитый балетмейстер с похвалой отозвался о способностях Мануэлы, о ее неоценимом таланте. Она была, писал театральный хроникер, комментировавший слова знаменитого режиссера балета, «драгоценностью, затерявшейся в хламе, заполняющем подвалы муниципального театра». Мануэла подписала контракт на весь срок турне труппы по Южной Америке. Ее выступления в Рио-де-Жанейро в двух последних спектаклях явились подлинным триумфом. Публика, которая прежде, во времена романа Мануэлы с Пауло, называла ее «танцовщицей из варьете», теперь хвалилась тем, что якобы всегда признавала ее талант, а поэт Шопел (он послал ей огромную корзину роз) напомнил журналистам, что именно он открыл этот «блестящий талант».