Эйтор улыбнулся с видом превосходства.
– Сентиментальность…
– Давайте обсудим, товарищ. Будьте терпеливы со мной – я человек простой, у меня не было возможности много учиться. Но все сказанное вами кажется мне противоречащим тому, что я изучал, противоречащим условиям жизни народа. Давайте обсудим, – куда это будет годиться, если я останусь при своем мнении. – В голосе великана почувствовалась такая искренняя нота, что на какой-то миг Эйтор заколебался.
– Давайте обсудим, – согласился он. – Но как бы то ни было, я должен сказать вам, что речь идет о решении Национального комитета. Убеждены вы или не убеждены, ваша обязанность подчиниться ему.
– А обязанность руководства – убедить меня, разъяснить мне и помочь. – Гонсало снова овладело чувство недоброжелательства, какое-то необъяснимое недоверие к этому человеку.
Такая форма агитации показалась Гонсало в корне отличающейся от всей внутренней демократии партии, от того братского духа, к которому он привык, работая с Витором и другими товарищами из Баии.
Эйтор почувствовал недоверие великана.
– Конечно, давайте обсудим. Нелегко вначале убедить себя, ведь мы привыкли к старому курсу. Даже многим из руководства было трудно разобраться. Хотя новая ориентация – результат директив Коминтерна.
– Коминтерна?..
– Да. Это вытекает из анализа, сделанного Коминтерном в связи с провалом китайской революции. Мы только что получили почту. – Эйтор лгал с непринужденностью; это было легче, чем находить аргументы, он уже истощил весь запас фраз, слышанных им от Сакилы при встречах в Сан-Пауло.
Ветер поднял на улицах города красную пыль, она покрыла стекла в окнах комнаты. Великан пытался разобраться. В его широкой груди билось благородное сердце. Он хотел служить своему народу и своей стране, трудящимся всего мира, служить своей коммунистической партии. Ради этого он оставил спокойную жизнь, надежную работу, невесту, которой ему никогда не забыть, ради этого он вместе с индейцами взялся за оружие, был осужден на сорок лет тюрьмы, затем пересек леса и болота, построил себе хижину в неведомой селве, на которую теперь обращены алчные взоры иностранных миллионеров, властелинов войны и человеческих судеб. Напротив него, покуривая сигарету и слегка улыбаясь, сидел другой человек: сердце его было полно мелких чувств, он неизбежно должен был стать авантюристом, ренегатом (который кончает обычно тем, что его исключают из рядов партии), и для него судьба кабокло в долине, голод работников Венансио Флоривала, надежда, пробудившаяся в хижинах, неукротимое мужество и поразительная самоотверженность Гонсало не представляли интереса, ему нужны были только «сенсационные разоблачения» для продажи газетам, издателям, Коста-Вале или полиции.
И он гордился собой, той ловкостью, с которой выяснил, кто такой этот великан, тем, как он лгал этому человеку. В этот час он уже не сомневался, что кончит работой для полиции.
Гонсало смотрел в окно и видел, как в приносимой ветром красной пыли встают кабокло из долины, Ньо Висенте с его охотничьим ружьем, работники фазенды Венансио Флоривала и восторженный Нестор. Они называли его «Дружище», видели в нем олицетворение коммунистической партии, свое будущее, свою надежду. Его голос зазвучал громче и суровее:
– Давайте обсудим, товарищ. Я ни в коей мере не чувствую себя убежденным…
8
За городом его объяла теплая, ясная ночь полей – ночь с бесчисленными звездами, успокаивающая и по-матерински нежная. Мыслям, одолевавшим великана из речной долины, было тесно в стенах гостиницы. Он вышел из здания. Миновал тихий, заснувший город и направился в поля. Ему нужен был воздух, открытые пространства, чтобы не задохнуться под тяжестью нахлынувших на него мыслей, под бременем огромной тревоги, возникшей из овладевших им сомнений.
Он чувствовал себя так, будто его лишили привычных убеждений, в которых он черпал для себя силы; горькие, мучительные сомнения одолевали его.
Гонсало любил пословицы: в них отражалась веками накопленная народная мудрость; одна из таких пословиц гласила: «Пустой мешок не стоит». Вот так получилось и с ним: из него вынули все, что до сих пор определяло его жизнь, а сомнение, явившееся на смену, было так непривычно и чуждо его прямодушной натуре, его характеру, ясному, как солнечное утро, что все это опустошило его. Тревога, которая возникла в нем после разговора с Эйтором, с особой силой овладела им ночью в номере гостиницы; казалось, что земля уходит у него из-под ног. Все аргументы, которые без конца приводил ему на протяжении вечера этот элегантный и самоуверенный молодой человек, представлялись Гонсало нелепыми; они противоречили окружавшей его действительности: голоду и нищете кабокло, батраков на фазендах, человеческому страданию, царившему на этих землях, где эксплуатация достигла чудовищных размеров. А между тем эти аргументы исходили как будто от руководства партии, из Москвы, от Коммунистического Интернационала – путеводного маяка, освещавшего путь коммунистам во всем мире.
Тревога Гонсало возникла из неспособности понять доводы Эйтора, а не поняв, он не мог принять их. И однако он обязан был согласиться с ними; не подчиниться решению партии – такая мысль ему и в голову не могла прийти. Партия понимала все лучше, чем кто-либо из ее бойцов; на опыте повседневной работы Гонсало давно уже убедился, что партия всегда права. Сколько раз его личные мнения оказывались опровергнутыми во время дискуссии в партийной ячейке! И впоследствии на практике подтверждалось, что решение коллектива было правильным, а его личная точка зрения оказывалась ошибочной. Но в данном случае Гонсало никак не мог понять – почему партия приняла такое странное решение? «Один ум хорошо, а два – еще лучше», – любил он повторять. Как же допустить, что он, оторванный от мира, заброшенный в дикие леса на берегу реки Салгадо, мог оказаться правым, а партия – неправой? Он снова вспоминал и один за другим анализировал все доводы Эйтора, желая найти в них логику и правду, и приходил в отчаяние, с каждым разом находя их все более шаткими, неспособными выдержать критику. Что же произошло, почему он не в силах понять этот новый политический курс партии? Он сомневался в его правильности, сомневался, невзирая на все свои усилия принять его, поверить в его справедливость. И это сомнение наполняло Гонсало никогда дотоле не испытанной тревогой; он был в смятении, как малое дитя, внезапно лишившееся отца и матери.
Почувствовав, что он задохнется в тесном номере гостиницы, Гонсало поспешно выбрался из города и пошел наугад. Его приняла в свое лоно глубокая ласковая ночь, напоенная ароматами, тишина земли, нарушаемая только отдаленным кваканьем лягушек на болоте и стрекотанием кузнечиков,– все это несколько его успокоило, как бы возвратило душе утраченное равновесие.
Когда Гонсало стал рассказывать приезжему про Ньо Висенте и кабокло долины, про Нестора и тружеников фазенд, про Клаудионора и испольщиков Венансио Флоривала, этот субъект издевательски рассмеялся! «Сентиментальность…», – осуждающе произнес он. «Политику надо делать головой…» Но страдание, нищету кабокло и батраков Гонсало носил у себя в сердце, и вдруг сейчас, среди ночной тишины, нарушаемой лишь музыкой кузнечиков, он остро почувствовал всю фальшь этих слов, которыми Эйтор вычеркнул из темы беседы вопрос о кабокло и батраках: «Политику надо делать головой».
Но нет! Не одной только головой делают коммунисты политику; не к одним только точным расчетам и бесстрастно поставленным целям она сводится! Политика для них – жизнь, а живут не только головой, которая рассуждает, но и сердцем, которое любит.
Имя этого человека было ему знакомо, он знал о процессе, о кампании за его освобождение – он много слышал об Эйторе Магальяэнсе. Гонсало пришел к нему через посредство ответственного по району товарища, и Эйтор говорил с ним от имени национального руководства партии. И однако только сейчас, бродя без цели по полям под высоким звездным небом, понял Гонсало правду. Она открылась ему не по мановению волшебства; ему еще оставались неясны подробности. Но он открыл ее, как это мог сделать коммунист, преданный боец партии: «А что, если этот субъект – провокатор? Что, если он явился сюда не по заданию партии, а как агент врагов партии?» – думал он. Разве этого не могло быть? Гонсало знал о других подозрительных людях, которые, вступив в партию по самым различным мотивам, впоследствии или выходили из ее рядов сами, или их исключали, и они начинали работать на врагов. В Эйторе ему ничего не нравилось: ни холеные ногти, ни доводы; ни напомаженные волосы, ни легкомысленный тон разговора; ни самоуверенное выражение лица, ни пренебрежение, с которым он отозвался о кабокло…