Литмир - Электронная Библиотека

А кусочек свободы перестал быть чернильно-черным. Скоро рассвет. Когда нас увезут отсюда, здесь наверняка оборудуют огневую точку. Очень удобно. В сектор обстрела попадает почти вся улица.

Я не позволяю себе думать о приятном. Если думать о приятном, можно быстро сойти с ума. Только не воспоминания. Кошмарно просыпаться после очередного красочного сна. Уж лучше пусть снится продолжение дня. Если гордый — каюк. Ведь им главное — сломать, а когда внешне ломать нечего, когда им самим с тобой противно — легче. Женьке, я думаю, легче всего. Он уже ни о чем не думает. Ни о свободе. Ни о мщении. Даже о еде. Дадут — съест. Не дадут — спит. Во сне он иногда начинает мелко трястись. Так наш кот содрогался. Отец говорил, он вышел на охотничью тропу и теперь перед ним или воробей, или мышь.

Эдик уснул. Слезы облегчают жизнь. Уснул, — значит, можно спокойно подумать. Некстати свалился на нашу голову новенький. Теперь, пока его будут ломать, внимание к нам обеспечено. Они, конечно, не знают о китайском и вьетнамском способе содержания пленных, потому и действуют по старинке, по своей фашистской старинке. Сломать, растоптать, унизить, ввергнуть в бездну безразличия. Летеха правильно говорил, что азиаты изобретательней. Они несколько дней присматриваются к своим пленным, выявляют морально сильных. Их не более пяти на сто, но эти пятеро угроза всей системе содержания пленных. Их изолируют. Это потенциальные лидеры. Изолируют и усиленно охраняют, а если нет средств для содержания, просто уничтожают, а масса, лишенная вожака, инертна и занята только собственным выживанием. Тут и охрана может быть чисто номинальной. Все равно не побегут. Только время от времени надо устраивать акции устрашения. И все было хорошо. Сначала нас охраняли усиленно. Теперь только одна семья. Но с доставкой сюда новенького снова усилили охрану. Чаще стали наведываться к хозяевам. Шесть недель коту под хвост.

Никогда не смотри им в глаза. Можно выдать себя с головой. Движения должны быть вялы и точно рассчитаны. Я уже дважды ронял миску с едой. Теперь надо придумать что-то другое. Нельзя перебарщивать. Ты же помнишь, как застрелили того корреспондента с радикулитом. Он просто не мог донести вязанку дров из посадки.

Мы все погибнем, но не на Страшном суде, не вместе с принесенной на плащах Всадников Апокалипсиса вестью о нем. Крах в том, что вот сейчас, сию минуту, может быть даже секунду, человек убивает другого человека здесь ли, в Африке… Но уж если над моей бессмертной душой основательно потрудились и не у кого просить прощения, пусть будет как будет. Веру можно найти чудом, можно встречей, а можно в самых глубоких глубинах отчаяния, когда познаешь всеконечную, полную бессмысленность человеческой помощи извне. Скажешь себе тогда: да, по-человечески никакой надежды не остается. Но все-таки она не умирает. Она живет неосознанно и бессознательно от тебя самого, от измученного твоего тела, от затуманенного рассудка. Не способна никакая тьма погасить даже такой малюсенькой искорки, и чем глубже отчаяние, чем сомнительней угадываются признаки человечности в твоих мучителях, тем сладостней ощущать ее в себе, потому что потом придет черный день для твоих мучителей.

Когда Его распяли, он обратился к Отцу — … прости им, ибо не ведают, что творят… Ведают, Отче, ведают. Ты покинул нас и тем освободил меня от обязательств перед моей бессмертной душой, ибо ВЕДАЮТ. Это даже лучше, что ты ушел. В какие края?.. Не будет вокруг меня ни чистоты, ни правды.

Что за шум снаружи? 66-й. Я научился их отличать по звуку мотора. Из окошка не разглядеть, а до рассвета еще часа полтора. С десяток. Не более. Гордые. Веселые. Непохоже, что за нами приехали. Похоже, привезли кого-то еще. Если на отдых, значит, нам опять на сухие макароны переходить из гуманитарной помощи.

Куда же ты ползешь, милая? Там я тебя могу случайно раздавить…

Он осторожно двумя пальцами снял сороконожку с воротника, пошарил руками в углу и нашел консервную банку. Опустил туда насекомое, загнул крышку и поднес банку к уху. Ему показалось, что услышал, как сороконожка возмущенно затопала всеми своими конечностями. Ничего. Пусть посидит. Так безопаснее. Он снова затолкал банку в угол и успокоился.

Два секрета было у пленника: банка, которую он хранил в углу, крышкой которой он намеревался воспользоваться в недалеком будущем, и пакет. Он сумел его сохранить главным образом потому, что при смене хозяев удавалось всякий раз находить укромное место. Носить пакет на теле постоянно не рисковал.

Давным-давно, в той, другой, жизни, все казалось исполненным значения. Даже танцы до упаду. В койку. Ритуальные блины на разговенье. Взгляды, которыми награждали девочки на вечеринках. Уход из института. И только теперь он понял, что выбора, собственно, никогда и не имел. Выбирать надо было сейчас. Каждый день, каждый час, каждую минуту несвободы. А выбрав, ждать, как это умеют делать только звери, подчиняя все мысли и чувства, всю физиологию одному понятию — выжить. Все остальное потом. Потом.

Наверху топали сапогами, и с потолка подвала сыпалась мелкая, горькая пыль. Слов разобрать невозможно, да и те несколько, которые он выучил, все равно не позволили бы понять, о чем говорилось. Он вообще научился угадывать, что от него хотят, по жестам, взглядам, еле уловимой смене настроения тюремщиков. Человек ко всему приспосабливается.

Откинулась крышка погреба.

Вниз упал луч света. Не тот опасный дневной, на который, как на крючок, ловили желающие почесать кулаки, а от лампы.

— Эй! Свиня, на выход по одному… Живей, живей…

Акцент, понял пленник. Прибалт. Это было хуже, чем можно себе представить. Новообращенные всегда вынуждены доказывать свою нужность. Эти отморозки не гнушались ничем.

Пленники поднялись по приставной лестнице. Их вытолкали во внутренний двор.

На востоке алело. Вот-вот должно показаться солнце. Значит, сейчас заорет муэдзин. Хозяева совершат первый из пяти намазов, что означало несколько относительно спокойных минут. Совсем не холодно, но пленники дрожали. Может быть, это от свежего воздуха, который врывается в легкие, отгоняя последние остатки кошмарных видений, сопровождавших их в забытьи. Но что же взамен? А взамен они видели сквозь открытые ворота ГАЗ-66 с откинутым бортом и в темной глубине несколько пар сапог и армейских ботинок на чьих-то ногах. Нет смысла гадать, принадлежат они живым или мертвым. Через несколько минут все выяснится.

Прибалт не молился. Сидел положив автомат на колени. Искоса поглядывал на пленных равнодушными глазами, но пленники знали цену такому равнодушию. Последует команда, и они недобро оживут. Ох как недобро.

Сука, подумал про себя пленник, мы им все после войны восстановили, лучшие в Союзе дороги сделали, пока вся Россия в развалинах лежала, а он, пидор, сюда намылился за сраного дедушку мстить, который мельницу при русских потерял. Но глаза, глаза надо прятать, не встречаться с ним взглядами.

Из дома стали выходить люди. Обряд исполнен.

Старший скомандовал, и их вывели на улицу. Все направились к выходу из селения. По дороге открывались другие ворота. На улицу выталкивали таких же опухших от побоев. Все очень походило на кадры хроники полувековой давности. И тусклый рассветный свет. И сгорбленные фигуры в разношерстной одежонке. Только здесь никто не строил их в колонну, не отдавал приказов — все было понятно и без слов.

Сзади взревел мотором ГАЗ. Они посторонились и пропустили машину вперед, так что, когда подошли к лощине, машина с откинутым бортом стояла уже там, а на земле, сбившись в кучку, сидели пятеро.

Контрактники, понял пленник. Поняли это и все остальные, согнанные сюда со всего селения. Поняли, и, может быть, большинство даже не содрогнулось. Наоборот, отлегло. В ком-то, возможно, закипела кровь, но молчали. Знали — теперь не их черед. Теперь черед привезенных.

Отдельной толпой стояли жители селения. Пленник заметил тут и своих хозяев. Вполне мирные люди. Любой бы так посчитал. Но четверо сыновей из этого дома ушли на войну, и то, чем они там занимались, не составляло для пленника секрета — убивали.

9
{"b":"135148","o":1}