Литмир - Электронная Библиотека

А этих вот – он уставил тяжелый взгляд на о. Петра, подбиравшего со стола крошки хлеба и отправлявшего их в беззубый рот, – была бы его воля, всех к стенке, а сам к пулемету. Из-за них все не так. Кремль они затевали взрывать (хотя, ежели честно, кому он на хрен нужен, чтоб его взрывать)? Хотели отравить кого-то из вождей, будто бы даже самого товарища Сталина (а то он сам мало народа передавил)? Или руки у них чесались пускать под откос поезда с мирными гражданами и стратегическими грузами, разрушать наши заводы и с помощью ящура губить советский крупный рогатый скот (если осталось, что губить)? Кремль! Сталин! Поезда и заводы! Коровы! Хренотень. Жвачка для дураков. Брехня газетная. У власти свой план и свой расчет. Он своим умом его раскусил и одобрил. Жизнь может быть только тогда устроена более или менее сносно, когда в головах у народа нет разнобоя. Поэтому в тюрьмах закрыты те, кто еще желает думать по-своему. Никакое государство такого блядства не потерпит. Напечатано, к примеру, в «Правде» и по радио говорят: бога нет. А этот поп, беззубым ртом дожевывающий крошки? Чего он сидит – и уже, небось, не первый год сидит, иначе не превратился бы в доходягу? И спрашивать не надо: думает, что бог есть. Так ведь сказано властью: не было, нет и никогда не будет! Сказано?! Так куда ты лезешь, умник хренов! Или не слышал, какую дали команду роте и куда она – ать-два-левой! левой! – как один человек пошагала? Он тяжело опустил на стол крепко сжатые кулаки. Били сегодня этого попа – вон и лоб в бинтах, и нос распух. Похоже, сломан. А надо бы ему еще и от себя добавить. Чтобы понял, что ничем он не лучше. Чтобы не лез со своим богом. Чтобы думал, как все. Ненависть поднималась в нем и мутила рассудок. Чай, тварюга, пил, а у него в глотке после вчерашнего спирта сушняк, как в пустыне Сахара. А ведь просил утром жену, чтоб заварила. Гадина. Ты суке своей драгоценной разносолы готовишь, заодно и сам пожри. Ей-богу, самого себя завязал в три узла, чтобы не въебашить ей дубовым поленом по голове с закрученными на бумажки жиденькими волосами!

– Ну… – откашлялся он и харкнул в угол, с удовольствием отметив, как вздрогнул и поморщился поп. Брезгливая тварь. Не опускали его урки рожей в парашу. – Хм-м… – теперь он хмыкнул, хакнул и ловко цикнул меж губ длинной слюной. – Ты небось в бога веришь?

Сожаление различил он во взгляде о. Петра и, наливаясь бешенством и одновременно предвкушая наслаждение, с каким он вышибет сейчас из этого попа его недозволенные тайные мысли, его веру в пустое небо, его чувство собственной правоты, которое не положено ни одному человеку за исключением немногих, едва смог вымолвить:

– А ну… встать…

И прокричал, срывая голос:

– К стене! К стене становись, тварь!

Горько ты пожалеешь о промелькнувшем в твоих глазах сожалении. Он отшвырнул ногой оказавшийся у него на пути стул, обогнул стол и с расстояния короткого шага что было сил ударил о. Петра левой прямехонько в печень, а правой – в грудь, напротив сердца. Раз-два. Потом стоял и пристально смотрел, как меркли у о. Петра глаза и как медленно, спиной по стене, он со стоном опускался на корточки.

– Посиди, посиди, – умиротворенно шептал младший лейтенант, – отдохни… Попик. Перед дальней дорогой. – Он засмеялся. – Завтра… или сегодня… Ту-ту на тот свет!

– А кто… тебе… – с трудом выдавливал из себя слова о. Петр. – …что ты… меня… переживешь? – Боль нестерпимая, до тошноты. Он потер рукой левую сторону груди. Ужас не в самой смерти, а в очевидном ее приближении. – Меня… положим… завтра убьют… а тебя Господь возьмет и приберет… прямо сейчас… На этом месте. В этой камере.

У младшего лейтенанта мешочек под подбородком заколыхался от смеха. Вволю отсмеявшись, он наклонился и двумя железными пальцами ловко и страшно сдавил о. Петру горло. У того глаза полезли на лоб, он раскрыл рот и захрипел.

– И при чем здесь твой бог? – с усмешечкой приговаривал младший лейтенант, то ослабляя, то усиливая хватку, то отнимая, то возвращая о. Петру жизнь. – Зови его, пока я тебя не придушил. Ты тварь. Нет, ты понял, кто ты? Скажи, – и он разжал пальцы, – да, гражданин начальник, я тварь. Ну?!

– Я, – просипел о. Петр, – сын Божий. А ты, – успел он шепнуть, пока дыхание его не было прервано теперь уже не двумя пальцами, а всей пятерней младшего лейтенанта, сжавшей ему шею, – несчастный…

Он погрузился во тьму и снова увидел старца Симеона, папу с ним рядом, и оба они указывали ему на пустую нишу, куда он должен был лечь и уснуть в смерть. Прощальным поклоном низко поклонился им о. Петр и принялся устраиваться в своей домовине. Опять она была ему не по росту, о чем он горестно сообщил Симеону. Тот странно на сей раз ответил. «Чадо! Живем не так, а помирать хотим с удобствами. Потерпи». Затем кто-то закрыл нишу доской, и о. Петр с облегчением закрыл глаза. Погребальный перезвон послышался вдали: вот первый колокол протяжно ударил, за ним второй, третий… Пять всего колоколов было у них в Никольской церкви, и каждый сначала ударил по разу, а потом все вместе прогудели печально и торжественно.

– Прочитайте надо мной, – срывающимся голосом сказал во мрак о. Петр, – что я любил особенно… Вы знаете.

– В путь узкий хождшии прискорбный, – он услышал и заплакал тихими, легкими слезами, – вси в житии крест яко ярем вземшии, и Мне последовавшии верою, приидите насладитеся, ихже уготовах вам почестей и венцов небесных…

Неужто и вправду там уготованы для него почести? И венец небесный осияет его голову? Бесплотной рукой старец Симеон стукнул в его домовину. Если в жизни крест, едва услышал о. Петр, то по смерти – венец. Ступай, чадо, и не сомневайся, ибо Господь наш – Бог мучеников. Но сразу же над ним прозвучали совершенно другие слова, чья оскорбительная грубость и беспощадная жестокость были мучительны сами по себе и, кроме того, не оставляли сомнений, что он все еще жив и что чаша страданий еще не испита им до дна.

– Вставай, тварь! – младший лейтенант пнул его ногой. – Вставай, вы…док!

Он открыл и снова закрыл глаза. Кому позволено будить мертвого в его могиле?

– Я умер, – шепнул он и получил за это сильный удар ногой в живот.

– Я тебе, тварь, сам справку выпишу, когда ты сдохнешь! Вставай!

Под потолком камеры уже потрескивала и освещала все голубоватым мертвенным светом длинная лампа, но за окном был еще день. Пока о. Петр готовился мирно опочить в приготовленном ему в подземелье гробу, на столе появилась белая эмалированная кружка, от которой поднимался пар и пахло свеже-заваренным чаем, тарелка с двумя кусками густо намазанного маслом белого хлеба и горстка серого колотого сахара.

– Вставай! – и, еще раз пнув о. Петра, младший лейтенант грузно опустился за стол, бросил в кружку сахар, помешал ложечкой и с наслаждением отхлебнул. – Горяч-ч-ч-о-о…

Затем он взял кусок хлеба, оглядел его, склонив голову чуть набок, подумал и почти целиком отправил в рот. Отец Петр сглотнул слюну и стал медленно подниматься. Теперь он отвергал даже самую мысль о пище, каковая истинно есть одна из цепей, которой человек по доброй воле приковывает себя к жизни. Кому жить – тому и вкушать от изобилия плодов земных и всего, что заповедал Господь в пищу человеку. Удаляю жало сего соблазна из плоти моей, ибо имею на себе не цепи жизни, а вериги пустынника и долг смерти. Отныне пища моя – акриды и дикий мед. Буду питаться ими до конца дней моих. Перепела мне вообще непозволительны, тем паче Великим Постом, особенно же – в Страстную Седмицу и в ее святой и Великий Четверток, аминь. А манны не желаешь ли, о. Петр? – издалека донесся до него слабый голос, в котором он будто бы признал голос старшего брата, о. Александра. Или откажешься от хлеба небесного? Не утолишь голод свыше посланным пропитанием? Нынче не могу, брат милый. Скорбь меня душит, едва помыслю о тех, кто ел манну в пустыне и роптал на Питателя; о злочестивом Иуде, имевшем в устах своих небесный Хлеб, но Спаса предавшем. Питающего продает, и Егоже любляше Владыку, предаяше на смерть…

96
{"b":"135143","o":1}