– Мой Илюшечка, – глубоко вздыхала она, отчего ее достойная грудь под легким сарафаном не могла не привлечь мужского внимания, пусть даже мимолетного, – сейчас у бабушки. А как приедет, вы уж будьте добреньки, выручите нас! – Обращаясь к бывшему учителю, она при этом метала быстрые взоры в Сергея Павловича и помимо миловидного лица и высокой груди предъявляла ему полные руки, которыми долго и тщательно поправляла прическу, в чем не было решительно никакой нужды.
– Хорошо, хорошо, Олечка, – бормотал Игнатий Тихонович, норовя проскользнуть мимо нее, – не на ходу же… Ближе к августу поговорим, ближе к августу…
Но, пожалуй, ничуть не менее слез собственного сына над муками извлечения корня, примерами с иксом и задачами на движение Олечку волновал теперь вопрос о спутнике бывшего учителя, мужчине очень-очень располагающего вида, о нем любая скажет, что, во-первых, не из местных и, во-вторых, порядочный. Что может быть тягостней для женщины, чем неизвестность? Она чуть сдвинулась влево, не оставляя Игнатию Тихоновичу возможности продолжить путь, и спросила голосом сообщницы, поклявшейся никогда и никому не открывать вверенной ей тайны:
– А это ваш гость?
Тот страдальчески наморщил седенькие бровки.
– Ну… в некотором роде…
Державшийся чуть позади Сергей Павлович выступил вперед.
– Прекрасная Ольга! Я гость вашего города, Игнатий же Тихонович мой спутник, друг и вожатый.
– Ах, – догадывалась прекрасная и улыбалась, и показывала мелкие, плотные, белые зубки, – вы, значит, в командировке… И к нам зайдете?
– Непременно. Только куда?
– А вы у Игнатия Тихоновича спросите, – не без лукавства молвила она и с прощальной улыбкой проследовала своим путем.
С безмолвным вопросом Сергей Павлович обратился к сухонькому старичку. Ответ последовал незамедлительно.
– Она в райисполкоме, в приемной… Хорошая, добрая женщина.
– Славная, – охотно согласился доктор Боголюбов.
– Ей замуж надо, – неведомо для чего и в каких видах прибавил Игнатий Тихонович.
– Я занят до конца моих дней, – на всякий случай объявил Сергей Павлович.
Однако ни мгновенное и, благодарение Богу, вскоре растаявшее подозрение в тайной службе чистого, яко агнец, летописца, ни встреча с прекрасной и, как выяснилось, тоскующей в одиночестве лебедью-Ольгой не отвлекли Сергея Павловича от наблюдений за неспешно протекающей жизнью града Сотникова. Да и куда, собственно, было ей спешить? Вон, сидят в открывшемся взгляду дворе, на лавочке, вблизи потемневшего двухэтажного бревенчатого дома три старухи в белых платочках в горошину, с деревянными клюками в руках и безропотно ждут дня и часа, когда придет за ними куда более древняя старуха в платочке на голом черепе и с косой на плече. Кто они? Зачем появились на свет, зачем жили, зачем рожали детей? Чтобы сидеть, подобно изваяниям, вперив полуслепые глаза в жаркое ясное июльское утро с дремотной мыслью о наступающих сумерках и приближающихся холодах? Заметив повышенное внимание московского гостя к трем божьим одуванчикам, Игнатий Тихонович счел нужным дать разъяснения.
– Районный дом престарелых, – сказал он и не без грусти добавил: – Здесь ждет меня продавленная койка, вонючий матрац и тоскливый конец.
– Бросьте, старый язычник! – Сергей Павлович отчего-то решил, что брутальный тон более всего взбодрит вдруг приунывшего учителя и летописца. – Думайте о сегодняшнем дне. В крайнем случае, о завтрашнем. Но дальше не заглядывайте. Ибо все будет не так, не в те сроки и не в том виде. Вы прикидываете, каково вам будет на продавленной койке, а всего через неделю проснетесь в двуспальной кровати, под головой у вас будет подушка в наволочке лилейной белизны, такой же изумительной чистоты будет под вами пахнущая свежестью простыня, а рядом с вами… о! рядом с вами будет возлежать и с обожанием глядеть на вас… Как, кстати, ее зовут?
– Кого? – неумело притворился Игнатий Тихонович.
– Бросьте, бросьте… Серафима Викторовна вас не осудит. Ведь надо же кому-нибудь вытирать пыль с вашего письменного стола, варить вам суп, штопать носки и утешать своей любовью.
Игнатий Тихонович предпочел отмолчаться.
Как ни медленно перемещались они по дощатому тротуару, но все же оставили позади продовольственный магазин с большой грязной стеклянной витриной, сквозь которую видно было неупорядоченное движение бродящего от прилавка к прилавку алчущего и жаждущего народа, магазин промтоварный с пудовым замком на дверях, тихую улочку Павлинцева, графа и генерала, с ног до головы покрывшего себя славой в многочисленных баталиях, вот уже почти два века покоящегося у стен Сангарского монастыря и однажды в недобрый час потревоженного сынами ночи, возмечтавшими о внезапном и сверхъестественном обогащении, еще одну улицу, охваченную благодатным темно-красным пламенем вишневых садов, имени, между прочим, Константина Рогаткина, местночтимого советского деятеля, тоже прославившегося, но чем? славой Герострата, нашел для него подобающее сравнение Игнатий Тихонович, кратко рассказав о первенствующей роли товарища Рогаткина при вскрытии мощей преподобного Симеона в Шатровском монастыре и последующем разорении самого монастыря. Ах, пес, негодующе высказался о нем Сергей Павлович, у преподобного же втайне испросил благословение и помощь в розыске спрятанной Петром Ивановичем грамоты. Небольшое поучение изрек кстати летописец сотниковской жизни, указав на божественность природы, имелись в виду щедро плодоносящие сады, благодетельствующей человеку вне зависимости от его дурных и добрых дел. Природа выше злобы; она не мстит ни Рогаткину, ни людям, живущим на улице его имени; она всех любит, всем дарит утешение, всем мироволит и всех желает породнить, поскольку всем она заботливая мать. А цунами? Засуха? Землетрясение? Сергей Павлович задавал вопросы, словно вбивая гвозди в гроб романтического пантеизма, хотя, по чести, было нечто смехотворное в упоминании всесокрушительной морской волны и губительных подвижек земной коры посреди расцветающего тихого теплого июльского дня в центре России. Игнатий Тихонович взглянул на спутника с явным сожалением. Не надо оскорблять природу, веско промолвил он. Только и всего.
Тут и улица Калинина кончилась со своим дощатым тротуаром и песком на мостовой. Ее пересекала, шла чуть вниз и правее Коммунистическая, по которой они двинулись ускоренным шагом и через пару минут оказались возле городского рынка. Там среди немногочисленных в этот день продавцов, точнее же сказать – продавщиц, а еще точнее – торговок, ибо какая же на рынке продавщица, не правда ли, хотя имеющее нечто мощное в грубом своем звучании слово торговка не вполне вязалось с жалким ведерком огурцов, десятком пучочков редиски или тощенькими букетиками петрушки, но именно таков был сотниковский рынок, в связи с чем Игнатий Тихонович, будто бы винясь, заметил, что в воскресенье здесь несравненно богаче, – престранная, заметил Сергей Павлович, фигура начальственно расхаживала среди прилавков и продавщиц или торговок, как пожелаете. Доктор увидел всклокоченные седые волосы, косматую бороду и старое продранное кожаное пальто какого-то военного, причем несомненно не нашего, образца. Он приготовился рассматривать и дальше, но Игнатий Тихонович, схватив его за руку, тревожно зашептал:
– Пойдемте, пойдемте… От него не отвяжешься.
Было, однако, поздно. Фигура или, скажем так, личность встала у них на пути, благодаря чему Сергей Павлович мог теперь вволю разглядывать опухшее, цвета свеклы, но с апоплексическим сизым отливом широкое лицо с мутно-зелеными глазами навыкате из-под нависших бровей. Однако ни лицо, хотя и весьма своеобразное и отчасти напоминающее лик некогда грозного, а теперь одряхлевшего льва, в особенности из-за гривы волос и приплюснутого носа, ни тяжкое, с хриплым присвистом дыхание, к тому же насыщенное миазмами перегара, в котором изощренный нюх доктора безошибочно распознал преобладающее присутствие плодово-ягодного, сиречь страшной отравы, убивающей не только душу, но и печень, ни даже словно похищенное из музея кожаное пальто с прорехами и белесыми трещинами не могли быть отнесены к особым достопримечательностям преградившего им дорогу человека. Мало ли, в конце концов, приходилось доктору Боголюбову встречать подобных граждан разной наружности, возраста и пола, но родственных друг другу состоянием мрачного похмелья с всполохами подступающего безумия. Было вместе с тем нечто, от чего Сергей Павлович не мог оторвать взгляд: ярко начищенные, сверкающие в солнечных лучах крупные латунные пуговицы, на каждой из которых красовался выпуклый паук свастики.